Григорий Медынский – Ступени жизни (страница 33)
Ни в одном из городов, где строилось метро, не было такого сложного и путаного профиля. И, глядя на карту, Шмидт хватал иной раз себя за давно не бритую щеку; «Работы-то! Сколько работы! А главное — сроки!»
Все это заставляло не просто перенимать опыт других, капиталистических столиц, а по-новому продумывать каждый шаг, каждый этап работы. Но это не пугало, а подзадоривало.
Подзадоривали и иностранные эксперты, съезжавшиеся в Москву для консультации, — немцы, англичане, французы. Шмидта порой раздражал их авторитетный тон, это молчаливое посасывание трубки, роговые очки и многозначительность тона, будто у постели больного. Через целые тома их заключений лейтмотивом проходила мысль — трудно, долго и дорого, а за всем этим стояло одно — закажите нам щиты, пригласите нас. Шмидт слушал их, порой поддакивал, что-то мотал на ус и про себя думал: «Ничего! Сделаем сами».
И сделали: двадцать первую шахту, например, у Красных ворот заезжие консультанты рекомендовали проходить косым шпунтом, а пройти ее удалось только опускными колодцами — «биноклем».
Решением парткома Метростроя Шмидт идет на пятую дистанцию — Волхонка, Дворец Советов.
А эта пятая дистанция оказалась на редкость интересным делом. Не уходя в землю на большие глубины, как при закрытом способе, и не вскрывая всю улицу, как в Сокольниках, здесь, на задворках Волхонки, нужно было построить тоннель по частям, не нарушая равновесия грунтов, от которых зависела безопасность окружающих зданий. Правда, особо ценное здание было одно — Музей изящных искусств с его знаменитой колоннадой и отчасти — здание Комакадемии, остальные — кандидаты на слом, в том числе один совсем древний, как говорят, помнивший смуту и воцарение династии Романовых. Но чтобы сломать, нужно куда-то выселять людей, а куда? Когда? Ведь — сроки, сроки!
Делали так, как никогда и нигде еще не делали: вдоль линий, где по плану намечались стены тоннеля, через большие промежутки рылись колодцы и заполнялись бетоном, между ними рылись новые колодцы и так до тех пор, пока из них не получались готовые стены. Так же, по частям, на эти стены подводились перекрытия, и дома незаметно оказывались стоящими на сводах тоннеля. Теперь — только вынуть оставшийся под сводами грунт, и тоннель готов.
Я помню это время — зашел в контору пятой дистанции на Волхонке и вижу стенгазету, в стенгазете вопрос: «Что снится Шмидту?» На рисунке был изображен человек-коротышка, с мясистым носом, высоким, выдающимся лбом и орлиным взглядом, на голове наполеоновская треуголка, а кругом… бесконечный лес знамен. Под рисунком — ответ на вопрос: «Отвоевать все метростроевские знамена».
Шмидт усмехнулся, но не возражал. Да, это были «волочаевские» дни!
…Потом встречали первый пробный поезд на станции «Дворец Советов». Блестящий и торжественный прошел он мимо радостных строителей станции. Шмидт встретил и проводил его взволнованно поднятой рукой. А когда в тоннеле скрылись хвостовые фонари поезда, он вдруг сказал:
— Ну вот и всё. Кончили! Последний день.
И вспомнился первый день, морозный день 10 декабря 1931 года — в Сокольниках начали опытный участок, пробную шахту. Только начали и на метр еще не ушли в землю, а на место работы уже приехал один из секретарей ЦК. Он смотрел, как рабочие кувалдой долбят мерзлую землю и лопатами бросают ее наверх. Было похоже, что это роют деревенский колодец, а не начинают мировое строительство.
— И так вы думаете строить метро? — спросил секретарь ЦК.
В тот же день у него состоялось совещание о механизации работ.
Таков был первый день метро.
Я вспоминаю все это — хотя это далеко не все, что всплывает в памяти, — и думаю: какая это была бы интересная и поучительная история — «История метро», написанная по ее живым следам, — если бы все в ней было так, как это было замыслено вначале, если бы не завелся и не воцарился в ней злой дух ее самовластного ответственного секретаря Кулагина.
В нем, в его самодовольном виде («с благоговением нос свой носит», — сказал о нем один остряк), в холодном взгляде, в жестяном голосе, в не допускающих никаких возражений репликах, указаниях и директивах, в его лживых увертках, беспардонном вранье, сногсшибательном хлестаковском бахвальстве я видел такие человеческие качества и свойства, с которыми не мог мириться.
Впрочем, только ли это его личные качества и свойства?
Это человек, не способный к серьезному и деловому, поистине ответственному руководству, к вдумчивому анализу действительности и систематической работе. Парадность, шумиха, очковтирательство, с одной стороны, командование, администрирование — с другой, — вот что определяет стиль кулагинщины.
Это человек, совершенно лишенный чувства самокритики и не терпящий никакой критики со стороны («здесь не дискуссировать», «не полемизировать, это не простое собрание, а совещание при ответственном секретаре Кулагине» — его слова).
Это человек, не способный аргументировать, заменяющий доказательство окриком.
Это человек, отличающийся анекдотической лживостью, изворотливостью и интриганством, человек, который не моргнув может назвать черное белым и белое черным.
Это самодур, способный пойти на преступление, например на уничтожение протоколов и других неугодных ему материалов, для того чтобы замести какие-то свои проступки.
Это, наконец, человек, всей своей деятельностью, начиная с крупных дел и кончая деталями своего поведения (отношение к работникам, посетителям и т. д.), дискредитирующий звание члена партии.
Все это, конечно, его личные качества, но единичные ли? И не перерастают ли они в некоторый обобщенный образ, который и до сих пор выскакивает в нашей жизни то там, то здесь?
Вот почему моя работа в редакции «Истории метро» проходила в постоянной и непримиримой борьбе с этим злым духом. А так как в этих спорах, столкновениях и конфликтах коса нашла на камень, то Кулагин дважды ставил перед Главной редакцией «Истории заводов» вопрос о моем увольнении и дважды получал отказ. В третий раз этим вопросом занялся Сокольнический райком партии, по просьбе которого я написал обстоятельную записку «о стиле кулагинщины» и все это изложил.
В конце концов я ушел из этой организации.
Что сталось с Кулагиным в дальнейшем — я не знаю и, по правде сказать, не интересовался этим, но думаю, что он долго еще с тем же благоговением носил где-то свой нос, лгал, кричал и стучал на кого-то кулаками. Меня беспокоило и беспокоит другое: как хорошо все было задумано, сколько людей работало над осуществлением этой задумки и сколько людей обмануто в самых благих обещаниях и начинаниях, сколько средств было ухлопано, и кончилось все это ничем.
Конечно, в итоге полугодовой работы и остались материалы, дневники, но при правильной постановке дела всего этого могло быть неизмеримо больше. Но главное — никакой истории метро, как она была замыслена вначале, не получилось.
А для меня это было большим уроком жизни — как один человек, бесчестный, но облеченный бесконтрольной властью, может погубить большое общественное дело. И новой ее ступенью.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ГРАНИ
Ах, если бы это был один урок, единственный!
Но вот я опять в роли горластого, неуемного петуха, который, взлетев на забор, хлопает крыльями и орет во всю глотку, думая, что его слышит весь белый свет. А что поделаешь, если натура такая?
Нельзя ведь не кричать! Как не кричать, когда видишь торжествующую морду торжествующей подлости? Нельзя не кричать, если сам не хочешь быть подлецом!
И вот что из этого получилось.
1936 год. Время первых выборов в Верховный Совет и связанных со всем этим больших ожиданий и надежд. Так именно я воспринимал это время и верил в него, в завершение строительства социализма и дальнейший переход к коммунизму. Да, верил! Отсюда и торжественные волнующие замыслы, которые тогда я пробовал воплотить в драматургии: «Москва над нами» (строительство метро), потом «Дни нашей жизни» и, наконец, «Грани» — о стирании граней между физическим и умственным трудом, о том, как молодой врач приехал в деревню, полюбил молодую колхозницу и что из этого вышло.
Примитивнейшая заданность и умозрительное, хотя и совершенно честное, стремление писателя идти в ногу с жизнью и «попасть в такт» ее основополагающим принципам. У кого-то из этого что-то получилось, но у меня ничего не вышло. Выпытав где-то о хорошем враче, который организовал в деревне образцовую больницу и вообще проявил чудеса в своей врачебной деятельности, я ринулся туда, в глубинное воронежское село Колыбелка, с верой в то, что там я найду полное подтверждение своему, самому современному, самому передовому, отвечающему самым последним требованиям жизни, тезису о стирании граней между городом и деревней.
Приехал я туда на пароходике по знаменитому тихому Дону, на берегу которого стояло это село, приехал ночью, и мое знакомство с жизнью началось с того, что меня никто не пустил ночевать, и скоротал я ночь на каких-то бревнах возле правления колхоза. Утром меня устроили «на постой» в белую мазанку против здания сельсовета к грузному и добродушному «дядьке» с одной рукой, другую он потерял на гражданской войне. Жена у него была, наоборот, худощавая, как говорится, поджарая, работящая и, ведя, по сути дела, весь дом, довольно строговата была к своему беспечному мужу, за что он звал ее «унутренний враг».