Григорий Брейтман – Кафешантан. Рассказы (страница 22)
— Ну-да, Рябинин так и отдал вас, говорит, что ты был, Сенька и он, а Федька и Танька не были, так, ведь?
Митька стоял бледный, ошеломленный и негодующий, глядя то на Веревкина, то на Сеньку, стоявшего как ни в чем не бывало.
— Ну, чтож, — проговорил он, тяжело и решительно вздохнув, — ежели все известно, скрываться не буду. Ну, а с Колькой я уже счета сведу, — погрозил он кулаком, сверкая глазами. Веревкин тихо улыбнулся своим улыбавшимся и понимавшим его товарищам.
Митька был вне себя. Измена Рябинина нанесла ему тяжелый удар, он не мог примириться с мыслью, что доверился человеку, который так жестоко и коварно посмеялся над ним. Митька не мог простить себе того обстоятельства, что Рябинин, несмотря на свою гнусность, вызвал его симпатию к себе, что он ошибся в нем, не угадал его души, ничтожной и мелкой. Митька не мог представить себе, как хватило совести у Рябинина выдавать товарищей, после того как его, голодного, накормили и напоили.
— Вишь, змея проклятая, — шептал Митька, сжимая яростно кулаки. Он чувствовал себя виноватым перед товарищами, пострадавшими из-за измены Рябинина, которого Митька ввел в их компанию. Митьку выводило из себя сознание, что если бы не Рябинин, он, Сенька и Танька на праздники проводили бы время вместе, как все христиане, разговлялись бы, шли бы по церквам и звонили бы на колокольнях. Он вспомнил поведение Рябинина и удивлялся тому, как он раньше не замечал его подозрительного отношения ко всему. Он вспомнил, как Рябинин во время ареста все молчал, а проснулся раньше всех при приходе полицейских. Вспомнил, как Рябинин, будучи введен в первый раз в сыскное отделение, смотрел виновато на товарищей и ни к кому не подходил. Все это сопоставлял Митька и упрекал себя: «Никогда никому не верил, а раз позволил, и вот чего дождался». Все мог простить Митька, но только не измену и коварство со стороны товарища. Больнее же ему еще было от того, что он полюбил Рябинина; за что, за какие качества, он не отдавал себе отчета, но беспомощность и безответность Рябинина, его восхищение пред Митькой, все это располагало к нему Корявого, пожалевшего его и согревшего его товарищеской лаской, которой он сам жаждал и искал, чувствуя себя всегда одиноким, без привязанности, Рябинин же как будто удовлетворял его в этом отношении, выражая ему свою благодарность преданностью и вниманием, горящими восхищением взглядами и наконец безусловным послушанием, которое очень льстило Митьке и много подкупало его в пользу Рябинина. Думал Митька, что он нашел наконец настоящего и искреннего друга, который не пойдет ни на какую сделку, не продаст близкого товарища. Митька мечтал оставить родной город и уехать с Рябининым в столицу и там попытать счастья, где его не знают ни полиция, ни сыщики. Теперь же, шагая по камере, в которую врывался весенний шум, возбуждающий в каждом человеке стремление к деятельности, свободе, любви и ласке, Митька готов был проломать головой эти каменные стены, чтобы вырваться на свежий воздух, уйти от однообразных нар и решеток. Никогда ему не была так ненавистна, эта камера, никогда его так нестерпимо не тянуло на улицу к людям, солнечному свету, предпраздничному шуму и движению. Мрачная тишина арестантской действовала подавляюще на него. Ему было необыкновенно обидно сознание, что он сидит по вине человека, стольким обязанного ему. Обидно потому, что он ничем не заслужил такого отношения к себе со стороны Рябинина.
— Ну, уж и сведу я с ним счеты, — с ненавистью и злобой погрозил он, — дорого ему моя ласка обойдется. Знает же мерзавец, что Пасха подходит, что собака и то взаперти не захочет сидеть, и сердца у него не было.
Слезы блеснули в глазах Митьки. Он дрожал от волнения и стал поддаваться стремлению увидеть Рябинина, поговорить с ним, посмотреть ему в лицо, в его бесстыжие глаза, спросить его, как он мог решиться на такое дело. Его воображение создало сцену объяснения с изменником, когда Рябинин испуганно и виновато смотрел на него, не зная, что ответить, потому что нет, ведь, оправдательных слов после такого дела, и пред Митькой неизбежно, как безусловное последствие, явилась картина, как он вонзает нож в коварное сердце изменника. Вплоть до вечера, шагая по камере, или ворочаясь на нарах, Митька был во власти этого проекта, всецело подчинившись потребности какого-либо действия, равного по своей силе и последствиям виновности Рябинина. Его мозг колола мысль, что над ним так нагло и гадко посмеялся Рябинин, который за это получит, если не полную свободу, то значительное облегчение своей участи. Сознание это выводило из себя Митьку, заставляло мечтать его о мести и крови. Трепеща, волнуясь и бранясь, Митька снял сапог, нащупал что-то под кожей голенища и стал зубами разрывать верхний шов. Долго возился Митька и наконец из сшитых вместе двух концов голенища вытащил, словно из ножен, тонкую, легко гнущуюся стальную блестящую пластинку. Он концом этого тонкого без рукоятки ножа поскреб ноготь, и жестокая улыбка исказила его лицо.
Приближалась полночь, и даже в полутемные камеры и арестантские коридоры врывалось особенное, торжественное настроение. Пронесся глухой, но торжественный удар колокола. Продрожав и не успел затихнуть как он был уже сменен другим, еще более торжественным, и удары колокола, догоняя друг друга, стали с гулом величаво носиться над городом. Взбудораженный этим торжественным выражением наступившего праздника, Митька как-то инстинктивно бросился к дверям и напряг взгляд через окно в дверях в коридор в бессознательной жажде кого-нибудь увидеть. Ему бросилась в глаза фигура городового, стоявшего против дверей его камеры. В одной руке городовой держал шапку и ключи, которые ему доверил надзиратель, уйдя на час с дежурства, чтобы погулять с невестой на церковном погосте, так как он знал, что в такую ночь редко совершаются преступления. Другой рукой старый городовой широким размахом руки осенял себя крестным знамением. Митька, видя крестившегося городового, позавидовал ему. Ему захотелось и плакать и сорвать дверь с замков и петель. Он жаждал и праздника и мести, торжественной толпы и Рябинина.
— Дяденька, дяденька, — взмолился он.
Старый городовой встрепенулся, одел шапку и подошел к дверям.
— Чего тебе? — спросил он.
— Дяденька, яви божескую милость, — попросил Митька, — выпусти...
— Что ты, в уме ли, парень, разве я могу тебя пустить? — удивился городовой.
— Ты не понял меня, дяденька, — воскликнул Митька, не отпустить тебя я прошу, — что ты, разве я не понимаю! я, дяденька, прошу, чтобы только меня в другую камеру перевел.
— Для чего тебе?..
— А потому, дяденька, — продолжал Митька, — что там брат мой сидит единоутробный, хочу похристосоваться с ним. Ведь, дяденька, святая ночь, а я, ведь, не убивец или каторжный какой. Я ведь, дяденька, только чужое взял, неужели мне по-христиански нельзя время провести. Выпусти, дяденька, ей-Богу. только похристосуюсь, здесь никто знать не будет, скоро возвращусь. А то, дяденька ей-Богу, голову об стенку разобью, страсть какая тоска в сердце забралась, ведь, я тоже человек, дяденька, православный.
Полный страстной мольбы голос Митьки произвел сильное впечатление на городового; к тому же городовой в это время вообще был странно настроен. Дома у него была семья и ему было тяжело здесь сторожить арестантов, сидеть в пустом коридоре, без дела. Торжественный звон будил в его душе мягкие чувства. Выслушав слезную просьбу Митьки, он вполне понял его настроение, и перевод парня в другую камеру не показался ему блажным и подозрительным, что случилось бы в другое время. Все-таки сразу он не решился этого сделать из сознания, что это не разрешается начальством, и что вообще городовые не имеют права этого делать. И Митьке пришлось еще долго просить, умолять, божиться и обещать вести себя спокойно, пока наконец ему не удалось уломать старого городового, признавшего за грех не исполнить такой, чисто христианского характера, просьбы. Он подошел к дверям камеры, повозился около замка, и через несколько минут Митька стоял в коридоре около старика.
— Спасибо, дяденька, спасибо, дай Бог тебе здоровья, дяденька! — трепеща и волнуясь лепетал с замиранием сердца Митька, — а скажи, дяденька, где тут сидит Колька, худой такой, в пальто?
— Должно быть, в той угловой, там также никого нет. Ступай погуляй у него, да только смотри, парнюга, не шуми и не шали, потому мне будет.
— Что ты, дяденька, разве можно в такую ночь? — говорил тихо и скоро Митька, словно во сне, — отвори, дяденька, отвори, я только похристосуюсь...
И в то время, когда городовой возился с замком, Митька в горячей дрожащей руке сжимал тонкое и гибкое, стальное лезвие.
Рябинин спал. Он заснул недавно от тоски и горести, ослабев от слез. Первый праздник ему приходилось проводить вне дома, вдали от семьи, отщепенцем, как собака, в грязной и одинокой арестантской, в холоде и голоде. Будучи введен сюда обратно после допроса в сыскном отделении, он был разбит душевно. Он, как смерти, боялся Веревкина, он трепетал при виде его, и только предупреждение Митьки, засевшее у него гвоздем в голове, и сознательное опасение, что повинною он принесет вред не только себе, но и всем товарищам, остановили его от этого шага. Когда же он освободился от допроса и Веревкина, он все таки продолжал чувствовать на душе необыкновенную тяжесть. Ему было жаль всех товарищей, он думал о Таньке, у которой болит хромая нога, и о гордом и сильном в его глазах своем друге Митьке. Ему было очень жаль его, он скучал по нем, и потребность в его обществе, к которому он привык, не давала ему покоя. Ему хотелось поговорить с ним о деле и Веревкине, об их положении, рассказать о допросе, которому он подвергнулся, похвастаться своим поведением и сдержанностью. Он надеялся на похвалу Митьки и ждал от него хорошего и успокоительного совета. Слабый и нервный, он уселся на нарах и стал тихо плакать, не зная, что делать, к кому обратиться, пожаловаться, пред кем излить свое горе. Наступившая пасхальная ночь давила его своей торжественностью, вселяла еще большую печаль в его сердце. Долго плакал в глубокой горести Рябинин, и перед его памятью вставали образы умершего отца, матери, страдающих сестер и братьев, Таньки, Митьки, Федьки. Сделалось ему жаль и самого себя, своей жизни. Плача и рыдая, он постепенно склонял усталую голову на голые и грязные нары и наконец погрузился в сон, полный чудных сновидений. Ему снился пасхальный, нарядно убранный стол, снились отец и мать вместе, сестры и братья в новых платьях и тут-же его друг Митька, не вор, об этом забыл во сне Рябинин, а Митька совсем другой, радостный и довольный. Смеется Рябинин, смеются его отец и мать и маленькие сестры и братья, смеется и Митька. И вот ждет, ждет Рябинин чего-то необыкновенного, он чувствует, что-то такое должно совершиться; но все-таки не может удержаться от смеха и ощущения довольства.