Григорий Бакланов – КАРПУХИН (страница 18)
ЗЯТЬЯ
За обеденным столом, хозяйски расставив ноги в хромовых сапогах, сидит оперативный работник милиции. Он в штатском. Кожаное пальто расстегнуто, концы пояса засунуты в карманы, широкая кожаная спина блестит под электричеством. Здесь же, на обеденном столе, лежит его кепка. Он — официальный представитель власти и пришел сюда, чтобы в двух экземплярах составить акт о внезапной смерти хозяина этой квартиры Куприянова Василия Ивановича.
Хозяин умер. Чужие люди распоряжаются в квартире. Жена и дочь сиротами сидят на диване. Даже вещи в комнате носят отпечаток растерянности. Они сдвинуты в суматохе ночью, когда пытались оказать помощь, и так и стоят на самых неудобных местах. У двери томятся двое понятых: жильцы соседней квартиры. Чувствуют они себя неловко: у людей горе, а тут они, непрошеные свидетели. И только оперативный работник, занятый делом официальным, ничего этого не замечает как будто. Он пишет, медленно составляя в уме фразы. В комнате тишина, слышно только, как скрипит его кожаное пальто, — весь он кожаный, тугой, лоснящийся.
— Так. Значит, смерть наступила внезапно, как вы утверждаете, около трех часов ночи. А точнее?
Мария Кузьминична совсем потерялась:
— Он ведь не жаловался никогда на сердце. И не лечился. Бывало, шутил все: «Я, мать, умру сразу, я детям в обузу не буду». А я сердилась на него за это. И вот вышло, как говорил. Кто ж знать мог?
Мария Кузьминична задумалась, глядя в пол потухшими глазами. Но тут же спохватилась:
— Знакомые у нас вчера были. Когда ушли, я посуду пошла мыть. Гляжу — Василий Иванович приходит на кухню: «Давай, мать, помогу тебе. Молодые — бог с ними». А сам веселый такой, радостный. Я еще подумала: «Шестьдесят ему, а глаза-то какие молодые».
Оперативный работник слушает с человеческим интересом. По должности своей он обязан указать в протоколе, как стоит каждая вещь в комнате, описать все объективно, бесстрастно. Шерстинку заметит на двери, и ту обязан включить в протокол. Но он видит горе этих людей и понимает, что никакой насильственной смерти здесь быть не могло.
— Он и прежде все помогал мне, — продолжает Мария Кузьминична. — Когда первый, Андрюша, родился у нас, он его выходил. Я тогда сильно болела. И вот Лидочку тоже…
— Мамочка, ты не о том говоришь, — с болью за нее прерывает Лидия. Мария Кузьминична испуганно смолкает. — Это было примерно в половине третьего, потому что, когда в три часа приехала скорая помощь, было уже поздно.
— Так. Хорошо. Так… — Оперативный работник молча пишет. — Так. Прошу слушать. Все это надо будет подписать. — Взгляд в сторону понятых. — Так… Это мы уже читали… Так… «На кровати — труп человека лет шестидесяти в белой рубашке…» Это тоже читали… Вот отсюда: «Из вещей в комнате — стол обеденный квадратный на четырех ножках, одна из них склеена, шесть стульев, шкаф платяной двустворчатый без зеркала, этажерка с книгами, диван, покрытый ковром…»
Он доволен, что протокол составлен умело, подробно, с учетом всех формальностей, и это чувствуется по голосу. Во время чтения входит муж Лидии, Геннадий Павлович Назарук. Лидия оборачивается к нему по привычке с надеждой: у него связи, он все может. Подходит. На лице ее еще блестят слезы, но выражение уже озабоченное. Для Марии Кузьминичны со смертью мужа ушло из жизни все, для Лидии это горе, которое она, безусловно, переживет и за которым уже сейчас не забывает многие житейские вещи: накормлен ли муж, дана ли телеграмма сестре, оповещены ли знакомые.
— Почему ты так долго?
Но Геннадий Павлович, прежде чем ответить жене, поворачивается к понятым. При его появлении они потеснились, у них чувство, что они всем мешают здесь. Геннадий Павлович не хочет, чтобы люди в его квартире терпели неудобства. Он обходительный человек, он рассаживает понятых, при этом стараясь не мешать оперативному работнику. И хотя тот не читает, а ждет, оборотив лицо в его сторону, Геннадий Павлович все проделывает без слов, одними жестами. Понятые садятся. Спины напряжены, выражение лиц одинаковое. И только Мария Кузьминична далека от всего этого.
— Так! — призывает к вниманию оперативный работник и вновь начинает читать: — «…диван, покрытый ковром фабричной работы, книжный шкаф с книгами, письменный стол…»
С первых же слов Геннадий Павлович делает жене знак: «Тише, мы мешаем», садится, значительно слушает, кивает солидно в такт чтению. Он уважает формальности и вообще порядок и с полным сознанием отдает долг совершающемуся, хотя, видно, не вслушивается сейчас ни в слова, ни в смысл. И есть у него что-то неуловимо общее с оперативным работником.
Послушав так некоторое время, он бесшумно встает, делает знак жене и, ступая под интонацию чтения, как бы все еще продолжая кивать, выходит в коридор.
— Просто не знаю, что делать, — говорит он Лидии, плотно прикрыв за нею дверь. — Конечно, не сейчас об этом говорить. Когда случается такое несчастье, все меркнет, — добавляет он скорбно. — Но ведь все приглашены. Ужасно, ужасно!.. Он так был против этого моего повышения! Я не обижаюсь. Старый человек, у старости свои причуды, внезапные принципы. Ну, Балабанову можно объяснить — он придет на поминки. Этот придет. А вот Анисим Родионович!.. Мы его так просили, он обещал. Просто язык теперь не повернется сказать ему. И главное, все куплено. Все такое скоропортящееся…
— Геннадий!
— Ужасно, ужасно! Когда случается такое несчастье, все меркнет. Ты знаешь, я всегда с большим уважением относился к твоему отцу. Старый член партии, участник гражданской войны…
— Не говори сейчас этих слов, как ты не понимаешь? Лидия осторожно заглянула в дверь, словно опасаясь, что мать могла слышать. Мать сидит на диване, маленькая, одинокая в своем горе. Лидия вдруг всхлипнула. И тут же вытерла нос и щеки тонким, насквозь мокрым платочком.
— Не представляю, где до сих пор Шура. Неужели она не получила нашу телеграмму? Я что-то боюсь за мать. Ни одной слезы с ночи. Прямо окостенела вся. А Шура, она как-то умеет с матерью. Где она до сих пор?
По мокрому вечернему шоссе мчится к городу районный «газик» с брезентовым верхом. В тот момент, когда он подъезжает к переезду, медленно опускается шлагбаум с красным фонарем. Машина тормозит. Немного погодя открываются дверцы с обеих сторон и выходят из машины Шура, младшая дочь Марии Кузьминичны, и секретарь райкома партии Григорьев. Подойдя к шлагбауму, они смотрят на, мокрые, блестящие при огнях рельсы. Шуре от силы двадцать один год. Она в лыжной фланелевой куртке с карманами на груди, в хромовых сапогах, обтягивающих икры, подстрижена коротко. Григорьев лет на десять старше ее.
Поодаль от них у своей будки стоит женщина — стрелочник со свернутыми флажками в руке. Она тоже ждет поезда.
Вот показался паровоз, толкающий впереди себя платформы. Он прошел медленно и, поравнявшись со шлагбаумом, выпустил пар. Померкли огни на стрелках, теплый пар окутал Шуру и Григорьева, словно отделил от всего мира, и они поцеловались.
— Пусть не выпускает пар, — сказала Шура.
А машины, выстроившиеся в очередь и с той и с этой стороны полотна, уже сигналят нетерпеливо и одна за другой включают фары.
— Это нам, — сказал Григорьев.
— Просто они нам завидуют, — сказала Шура.
Они снова садятся в машину, шлагбаум медленно поднимается. На той стороне полотна уже пригород.
Шура стоит на площадке лестницы. Только дверь отделяет ее от горя. И дверь эту открывает Лидия.
— Наконец-то! Мы тебя утром ждали. Ты только сейчас из района?
Она оглядывает Шуру, возбужденную, с глазами, блестящими необычно.
— Что с тобой? Почему ты такая красная? От тебя на версту разит бензином. Ты опять на мотоцикле мчалась?
Даже в такое время Лидия по привычке впадает в строгий тон старшей сестры. Давно уже самостоятельная Шура с веселым любопытством смотрит на нее.
— Ты получила нашу телеграмму?
— Какую телеграмму?
Все так хорошо на свете, все так счастливо. Вот Шура возьмет сейчас и расцелует Лидию вместе со всей ее строгостью.
— Мы тебе телеграмму послали, — говорит Лидия, все более ужасаясь, что Шура весела. — Ночью отец умер.
И вдруг Шура становится такая жалкая, такая побитая, что даже Лидия не выдержала.
— Папа умер, — повторяет она, как-то стараясь смягчить этот первый удар.
Никого не видя, мимо понятых, мимо Геннадия Павловича и оперативного работника милиции, сразу притихших в ее присутствии, со слепыми от слез глазами Шура идет к матери. Только ее, одиноко сидящую на диване, видит она в этот момент. И даже не за отца, который умер, которого уже нет, не за себя, а единственно ее болью сжимается сердце.
— Мамочка, — говорит она, касаясь ее нежно и ласково.
— Вот мы, дочка, и осиротели с тобой, — не сразу говорит Мария Кузьминична и впервые за это время тихо плачет.
Оперативный работник милиции стоит в нерешительности. В присутствии Шуры, молодой, интересной, он вдруг застеснялся, словно понял, как сейчас неуместны и удачно составленный акт и все прочие соблюденные формальности, когда у этих людей такое горе. Но в то же время полагается, чтобы кто-то из родственников подписал акт. Он даже ручку умокнул в чернила и вот стоит с нею, не решаясь ни Шуру тревожить, ни Марию Кузьминичну.
— Подпишите вы, — просит он Назарука. И когда тот подписал, подписали понятые, поспешно складывает бумаги.