Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 30)
Небо низкое. Тучи глухо обложили его. Южнее нас и на севере, где был плацдарм, – а может, уцелел он? – облака безмолвно вздрагивают: это отсветы боя на земле. Там давно уже слышен небывалой силы артиллерийский гром, и воздух, дрожа, неприятно действует на уши.
Всю ночь к нам прибывает пехота с того берега. Люди идут сюда по выжженной земле, на которой еще остались неубранные трупы и чернеют остовы сгоревших танков; попав теперь в наши окопы, где не выветрился дух немцев, они говорят отчего-то вполголоса.
Усталость валит людей с ног. Засыпают с открытыми глазами, посреди разговора, с недокуренной цигаркой в руке. У пулемета спит пулеметчик, ткнувшись лицом в бруствер, не разжимая рук. Приехала кухня, но даже запах еды не будит людей. Сильней всего сейчас сон.
В полночь, отправив Панченко на тот берег за связью, я оставляю за себя пехотного лейтенанта и спускаюсь в блиндаж. Воздух спертый. Надышано и накурено так, что немецкая свеча в плошке, задыхаясь, едва мерцает сквозь дым. Спят от порога. В проходе, на нарах – вповалку. Табачный дым ест глаза. А может быть, это от усталости? Колеблюсь минуту, потом втискиваюсь между двумя храпящими телами и засыпаю, будто проваливаюсь в темную воду. Последнее, что слышу, – немецкий пулемет. Где-то близко.
Будит нас громкий крик:
– Подъе-ом! Немцев проспали!
Подымаю тяжелую, мутную со сна голову. Все тело болит, как избитое. В глазах от многих бессонных ночей будто песок насыпан. Кругом меня шевелятся в соломе солдаты, взлохмаченные, у многих подняты воротники шинелей, голоса хриплые спросонья; ругаются, кашляют, сворачивают курить. Кто-то опять укладывается спать.
– Подъем!
Парень в дверях, подняв автомат вверх, дает очередь. Снаружи тоже слышна суматошная стрельба и крики. Выскакиваю из блиндажа. Наверху творится странное что-то. Солдаты открыто ходят по высоте, палят вверх из автоматов, бухают из винтовок, словно война кончилась.
– Немцы где?
– Проспали немцев!
Оказывается, лазала разведка и никого не обнаружила. Всю ночь пулеметчики прикрывали отход немцев, а когда туда полезли перед утром, и пулеметчики смылись.
С пехотной разведкой лазал Саенко по доброй воле, вернулся обвешанный трофеями, приволок откуда-то ящик яиц. Мы пьем их сырыми. Разбиваем с одного конца и пьем, запрокинув голову. Где же все-таки немцы? Никто ничего толком не знает. Нет немцев – и все. Саенко достает из обоих карманов вискозные парашютики от немецких осветительных ракет – у нас они идут вместо носовых платков – и раздает всем желающим, стоя в шикарной позе. Лицо его самодовольно лоснится.
– Вы бы поглядели, товарищ лейтенант, какая там огневая позиция стопяти. Я ее сразу узнал. Наша цель номер шесть.
И подмигивает мне узким глазом:
– Все не верят нам. Разделали как бог черепаху. Пойдете глядеть?
– Стой! – говорю я. – Остались еще яйца?
– Есть.
– Грузи на плечи – и шагом марш в гости!
И мы идем к Бабину. По дороге снимаю грязный бинт с головы и чувствую облегчение оттого, что ветерком обдувает подсыхающую ссадину.
Бабин стоит на насыпи своего блиндажа, расставив ноги в сапогах, голый по пояс, а Фроликов с полотенцем на плече льет ему на спину из котелка. Комбат, задыхаясь под холодной струей, изгибается, шлепает себя ладонями по мокрой груди: «Ух! Ух!» – испуганными глазами показывает себе на спину между лопаток, и Фроликов льет туда. «Ах, хорошо!»
– Комбат! – кричу я еще издали. – У тебя кто-нибудь яичницу жарить умеет?
– А война?
Вода потоками заливает ему лицо, он жмурится от мыла.
– Обождет война, давай яичницу есть!
Фроликов, целя струей из котелка комбату на затылок, улыбается. И часовой у входа в блиндаж улыбается и чешет мясистую, в мозолях, ладонь об острие штыка.
Над нами, заглушив голоса, низко проходят наши бомбардировщики. Идут спокойно, куда-то далеко. Бабин, не разгибаясь, чтобы вода по желобку спины не затекла в брюки, что-то кричит и весело указывает на самолеты снизу. С мокрого локтя бежит струйка воды. Я с удовольствием и даже с завистью смотрю на его мускулистое тело. Он пожелтел от акрихина, малярия подсушила его, а видно, силен был очень. Под правой лопаткой у Бабина старый, затянувшийся коричневой кожицей широкий шрам. На плече круглая вмятина толщиной в палец – след пули. Когда он подымает руку – вмятина становится глубже. Весь послужной список на теле, стоит только рубашку снять.
Фроликов, сорвав с плеча, кладет ему на руки чистое полотенце. Бабин трясет мокрыми черными волосами и разом зажимает полотенцем лицо.
– Ты вообще понимаешь что-нибудь во всем этом? – говорю я, когда гул самолетов отдаляется и снова становится возможно говорить.
Бабин растирает суровым полотенцем выпуклую, без волос, грудь, смеется. Галифе, пыльные сапоги в брызгах воды, она сверкает на солнце.
– Передавали, – он кивнул под ноги себе, на насыпь землянки, где был телефон, – два фронта наступают: наш и Второй Украинский. С двух плацдармов рванули. Танки Второго Украинского, говорят, в Румынии уже. Немцы их догоняют. Вот как война двинулась на запад: впереди наши танки путь указывают, сзади немцы, сзади немцев – мы. Вчера бы нам это сказали, а?
Да, если бы вчера нам это сказали… На войне никогда не знаешь дальше того, что видишь.
Откуда-то возникает звук летящего снаряда. Он долго воет, приближаясь, и разрывается у подножия высоты.
– Понял, где немцы? – говорит Бабин. – Даже выстрела не слышно.
Голый по пояс, он берет у Фроликова бинокль с болтающимся ремешком, и мы оба смотрим в ту сторону. Солнце, желтая от зноя степь, и по краю степи, за деревьями, медленно движется сильно растянувшаяся колонна маленьких – отсюда – грузовиков.
– Тебе связь еще не подтянули? – спрашивает Бабин быстро.
– Какая теперь связь! Наши, наверное, уже с огневых снимаются.
– Жаль. А то бы дать по ним разок, чтоб не ездили!
Из блиндажа выскакивает Рита. Подтянув юбку над коленями, раскрасневшаяся, вылезает из траншеи, кидает Бабину чистую рубашку:
– На, надевай! А бриться?
Бабин проводит рукой по щекам – спорить трудно.
– Господи, что бы вы, мужчины, без нас делали?
– Определенно пришли бы в упадок.
– И запустение, – добавляю я.
Рита сочувственно качает головой:
– Острить пытаетесь… Вам только это и остается.
И строго Бабину:
– Сейчас же снимай с себя все и надевай чистое. Стирать буду.
– Понимаешь, – говорит Бабин, – у нас тут идея возникла: позавтракать раньше всех дел. Его, например, – он указывает на меня, – могут в любой момент забрать от нас и кинуть поддерживать другой полк.
– Меня ваша мощная идея не трогает. Я хочу стирать. Хочу голову мыть в Днестре. Хочу тебе обед готовить. Посмотри на себя: от тебя половина осталась. Сегодня сварю тебе настоящий украинский борщ. С толченым салом для запаха. Учти, Фроликов, нужно хлебное сало. Я тебя быстро откормлю. И пусть он тоже приходит борщ есть.
– А кто нам пока что яичницу зажарит?
– Фроликов. Родина призвала его на эту должность – пусть жарит.
– Ладно, – говорю я, – завтракать все равно придем. У нас еще одно дело есть.
И мы уходим с Саенко смотреть свою работу: бывшую нашу цель номер шесть. Когда ведешь огонь по батареям, стоящим на закрытых позициях, редко видишь результаты своей стрельбы. О них догадываешься. Прекратила батарея стрельбу – подавил. Видишь, как там что-то рвется, – уничтожил. И часто эта «уничтоженная» батарея после ведет по тебе огонь. Тогда говорят, что она ожила. Моя батарея за войну тоже много раз «оживала».
Мечта каждого артиллериста – близко поглядеть результаты своей стрельбы. Но даже в наступлении это не всегда удается: идешь где-то стороной и видишь чужую работу. Я с удовольствием хожу по брошенным орудийным окопам, считаю воронки. Наши, их не спутаешь. Несколько прямых попаданий в окоп. Во мне подымается профессиональная гордость. Все разбито, брошены зарядные ящики, но пушки увезены.
– В металлолом повезли, – говорит Саенко.
Я не спорю. Куда бы ни повезли, раз такое наступление – недалеко они уедут.
Отправив Саенко встретить связистов, я иду на левый фланг. Кто-то говорил, что там действовали штрафники. Но штрафников уже нет, и никто ничего не знает о Никольском.
Я возвращаюсь по тем местам, где была наша оборона, и мне несколько раз попадаются похоронные команды. Все здесь такое памятное и уже чем-то чужое, опустевшее без нас. Окопы, брошенные землянки, в которых живут теперь воспоминания. Я нахожу свой первый НП – щель в дороге. Около него в закаменевшей земле мелкая воронка от мины и ничком лежит убитый немец, серый, как земля под ним. Сколько дней просидели мы здесь?
Недалеко от щели – разбитая осколком, обгоревшая и уже ржавая винтовка. Это здесь убило миной двух пехотинцев, утром, когда мы с Васиным собирались завтракать. А вот там я полз. Шестьдесят метров. И оттуда бил пулемет. Разве расскажешь когда-нибудь тем, кто не был здесь, что значило проползти шестьдесят метров.
Странно все же устроен человек. Пока сидели на плацдарме, мечтали об одном: вырваться отсюда. А вот сейчас все это уже позади, и даже вроде чего-то жаль. Чего? Наверное, только в дни великих всенародных испытаний, великой опасности так сплачиваются люди, забывая все мелкое. Сохранится ли это в мирной жизни? Мимо меня, подскакивая на кочках, мчится пехотная кухня. Чубатый повар в колпаке держит в вытянутых руках вожжи. На высотах встает разрыв. Ни черта, правит прямо на разрыв, нахлестывая коней. Вот какая война пошла!