Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 32)
Лучше всех я представляю себе жизнь Панченко.
Этот – трудяга. Вернется к себе в колхоз и будет работать, честный, упорный до невозможности. А через несколько лет уже и многодетный. Таким трудягам почему-то нелегко в жизни. И живут они не очень богато.
Мне даже грустно становится, что придет час, когда все мы разъедемся. И не будет уже того, что связывало нас и каждого из нас делало лучше, чем он сам по себе в отдельности. Э, да о чем я! До конца еще надо дожить.
Я ложусь на спину, чувствуя щекой нагретый ворс шинели, с удовольствием шевелю на солнце пальцами босых ног. Солнце стоит в зените, небо синее, безоблачное, хорошо видны сияющие дали, и только по самому горизонту тают тонкие встающие дымы. Там далекое, непрекращающееся гудение, тяжелая артиллерия глухо кладет разрывы: гук! гук! Вот уже куда отодвинулся бой!
Над нами гудит наш самолет, очень высоко, то взблескивая на солнце серебряной мухой, то исчезая в синеве, и тогда только по звуку можно за ним следить. Одним глазом из-под пилотки я наблюдаю за ним. И впервые завидую летчикам… Хорошо, должно быть, купаться вот так в синем солнечном небе, то взмывая вверх, то переворачиваясь через крыло. Я засыпаю под гул самолета, не прячась от бомб, только накрыв лицо пилоткой от солнца.
Когда просыпаюсь, Панченко уже нет рядом, Васин сидя натягивает сапоги. Поблизости от нас у дороги расположилось семейство молдаван. Согнанные войной с родных мест, они теперь возвращаются от немцев и сели отдыхать; рядом с нами им, видимо, спокойней. Оказывается, только что проехал командир бригады и сейчас по дороге движется мимо нас штаб. Я замечаю среди других Мезенцева на рыжем высоком коне. Он тоже видит нас и хочет проехать незаметно, но в последний момент, заторопившись, вдруг подъехал:
– Здравствуйте, товарищ лейтенант!
У Саенко, который спал, накрыв лицо кубанкой, заблестел один глаз.
Под Мезенцевым лоснящийся от сытости конь. Я босиком сижу у дороги в пыльной траве. Солнце сверкает на глянцевом крыле седла; мне кажется, я на расстоянии ощущаю запах нагретой солнцем новой кожи и конского пота. А за спиной Мезенцева в защитном чехле – труба. Она раз в десять легче рации, которую он прежде таскал на спине.
– Трубишь?
Он пожал покатыми плечами:
– Пожалуйста, пусть другой, кто умеет, берет мою трубу. Я не напрашивался. Знаете, товарищ лейтенант, – говорит он миролюбиво, заметив, что еще двое на конях свернули к нам, – кому-то ведь и трубить нужно. Я побыл с винтовкой, знаю. А вообще, вы не думайте, что в бригаде легко. Тоже ни дня, ни ночи. Во взводе, по крайней мере, свободней было.
Да, вот так и скажет после войны: я побыл с винтовкой, знаю. Кто воевал, тот не скажет, а этот скажет и в нос ткнет.
Я смотрю на него снизу. Он во всем новом, еще не стиранном, не потерявшем цвета. И ремень на нем новый, светлой кожи. И маленькая кожаная кобура на боку. На коне, в подогнанном обмундировании Мезенцев уже не выглядит таким сутулым и тощим. Только шея все такая же длинная, с торчащим кадыком, словно выгнутая вперед. А старика Шумилина нет в живых…
Я чувствую, Мезенцеву беспокойно среди нас. Конь под ним вертится, он удерживает его, но почему-то не отъезжает. С каким бы легким сердцем вздохнул бы он, если б узнал, что и нас тоже нет на свете. Наверное, в прошлой его жизни немало есть людей, с кем бы он не хотел встретиться. Впрочем, он уже почти оторвался от нас. Главное – и в будущем успевать вовремя отрываться, чтобы нежеланные свидетели оставались позади и ниже.
К Мезенцеву подъезжают конные. Передний, раскормленный и крепкий, с сильными ногами в стременах и толстыми ляжками на седле, с серебряной медалью на полной груди, вытирает платком лоснящиеся от пота, как будто сальные щеки. В потной руке – поводья. Этот тоже из ансамбля, плясун, кажется. Я уже давно заметил, что у таких вот нестроевиков и выправка и вид самые строевые, и обмундирование сидит на них как влитое. Взять его, затянутого в ремни, украшенного медалью, и моего Панченко в засаленных брюках, в стираной-перестираной, белой от солнца гимнастерке, в пилотке, за отворотом которой вколоты иголки с черной, белой и защитного цвета нитками, да отправить обоих в тыл, да показать девкам – скажут девки, что Панченко где-нибудь всю войну отирался при кухне, а вот этот и есть самый настоящий фронтовик.
– Корешков встретил? – сиплым от жары голосом спрашивает он у Мезенцева, покровительственно кивнув нам с высоты седла.
И все трое смотрят на виноград, который принес Панченко в плащ-палатке и сейчас раскладывает.
– Друг, а ну подай кисточку! – нетерпеливо ерзая штанами по гладкой коже седла, кричит он сверху.
Панченко продолжает нарезать хлеб, стоя коленями на плащ-палатке. Он как будто не слышит.
– Слышь, солдат!
С земли встает Саенко, надев кубанку на встрепанные волосы, распоясанный идет к нему, оставляя в пыли дороги широченные босые следы. Подойдя, охлопывает лошадь ладонью, словно любуется. Хлопает по заду, подкованные копыта переступают около его босых ног, вдавливаясь шипами.
– От конь, так то правда конь-огонь! На таком коне еще бы шашку да шапку добрую…
И делает что-то неуловимое. Взвившись, конь диким галопом боком несет вояку по дороге. Еле удерживаясь в седле, тот издали грозит и кричит что-то. Саенко хохочет, стоя посреди дороги босой.
– Эй, солдат, лови! – кричит он и, взяв с плащ-палатки, кидает кисть винограда.
Музыкант ловит ее на лету, но все же обижен. А Саенко, великодушный, как победитель, спрашивает третьего музыканта, самого скромного на вид:
– Представлять когда будете?
Тот смущенно пожимает плечами: мол, от нас не зависит, наше дело такое – как прикажут. Саенко и ему дает виноград. Один только Панченко за все это время даже не повернул головы, словно и не было ничего: он резал хлеб. Характер у него железный.
Больше мы не говорим о них. Лежа на животе вокруг плащ-палатки, голова к голове, едим виноград. Я лежу чуть боком, чтоб удобней было раненой ноге.
Мимо нас по дороге в мягкой густой пыли проносятся машины. Ветер сбивает пыль на ту сторону, и трава там вся пепельная. Только мы не спешим: наши пушки утром переправились через Днестр и еще не подтянулись. Все это, стремительно и весело мчащееся к фронту, на рассвете завтрашнего дня, когда мы вступим в бой, будет позади, а мы – впереди. И мы не спешим. Все-таки я надеваю сапоги, разведчики тоже обуваются: дорога уже не безлюдна, и лежать так – неловко.
Мы едим черный виноград, каждая ягода словно дымком подернута, а сок теплый от солнца. Подносишь ко рту тяжелую гроздь и на весу объедаешь губами. Сок винограда, пшеничный хлеб, солнце над головой, сухой степной ветер – хорошая штука жизнь!
Позади нас останавливается машина, резкий сипловатый сигнал. Оборачиваемся. Комдив Яценко вылезает из кабины полуторки с брезентовым верхом, голенища его сапог сверкают сквозь пыль. В кузове машины Покатило – он улыбается, поглаживая двумя пальцами усики под носом, кивает дружески – и начальник разведки дивизиона Коршунов в накинутой на спину от ветра шинели с поднятым воротником. С ними несколько разведчиков.
Оправляя гимнастерку под ремнем, подхожу к командиру дивизиона. Он стоит у подножки, тонким прутиком похлестывая себя по голенищу. Подбритые брови строго сдвинуты, тонкие сомкнутые губы, смелый взгляд. На нем его парадный суконный костюм, лаковый козырек фуражки бросает на лоб короткую тень.
– Загораете?
Левой рукой застегиваю пуговицы у горла.
– Чего же ты говорил, что днем на плацдарме головы не поднять? Не поднять, а мы в машине едем!
И Яценко хохочет громогласно и оглядывается за одобрением наверх, в кузов. Стою перед ним по стойке смирно. За спиной моей шепотом ругаются два ординарца – мой и его, прибежавший с двумя котелками.
– Лень тебе самому набрать? Вон его сколько на виноградниках. Привык на чужом горбу в рай ехать.
– Ладно, ладно, – урезонивает Панченко вышестоящий ординарец. – Вы тут загораете, а мы вон едем новый НП выбирать. Сходишь еще, не разломишься. Меня вон машина ждет.
Яценко ставит сапог на подножку, расстегивает планшетку на колене. Под целлулоидом – карта. Правая половина, с Днестром, затерта до желтизны, вся в условных значках и пометках. Левая, западная – новенькая, сочные краски, на нее приятно смотреть.
– Там Кондратюк подтягивается. – Строгий взгляд в мою сторону: мол, смотри, случится что – не с него, с тебя спрос.
– Кондратюк справится, – говорю я.
– Так вот. Высоту сто тридцать семь видишь? – Он показывает на карте. – В ноль часов тридцать минут вот в этой балке за высотой сосредоточишь батарею. Задача ясна? Дальнейшие приказания получишь от меня там!
– Слушаюсь!
Покатило из кузова показывает рукой за кабину, машет туда: мол, там встретимся. Я чувствую к нему душевную близость. Ординарец Яценко, пробежав, лезет через борт с двумя котелками, полными винограда. Вдруг я замечаю у колеса машины незнакомого, скромно стоящего младшего лейтенанта. В первый момент, когда я глянул на него, – это было как испуг, мне показалось – Никольский! Словно возникло что-то в стеклах бинокля, отодвинулось, затуманилось, как при смещенном фокусе, и на том же месте близко и резко увидел я совершенно другого человека.
– Товарищ капитан, – спросил я, полностью овладев голосом, – левей нас штрафники действовали. Не слыхали, как у них? Где они сейчас?