Григорий Бакланов – Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] (страница 137)
Он отыскал на кухне под столом у Пястоловых ржавый косарь; без шапки, с поленом и косарем в руке выскочил на улицу. Смерзшийся снег у крыльца был звонок, полено далеко отскакивало, как по льду. Он гнался за ним, когда прошли в ногу братья Пястоловы. Старший был пониже ростом, коренаст и нес себя с большим достоинством. Он что-то спросил у брата и рукою в перчатке поощрительно потряс над шапкой у себя:
– P-работникам!
Это и был военком, Третьяков разглядел у него на погонах по одной большой звезде. И, помня, что в тылу младшего по званию украшает скромность, приветствовал его, как положено:
– Здравия желаю, товарищ майор.
Василий Данилович так и засветился гордостью за брата, приотстал, всего его открывая обозрению. А тот с высоты крыльца бросил поощрительно:
– Уши отморозишь!
– Ха-ха-ха! – смехом подхватил шутку младший брат.
Пока наколол, собрал – озяб. В кухню вскочил – ни ушей, ни пальцев рук не чувствует. На примерзшем к подошвам снегу поскользнулся у порога в тепле, чуть не рассыпал все.
– Как от тебя морозом пахнет! – сказала Саша и вдруг увидела его руку. – Тебя выписывают? Ты уже здоров?
– Да нет, нет еще! – И честно сознался: – Это я просто хотел показаться тебе.
Но еще не раз в этот вечер ловил он на себе ее взгляд, совсем не такой, как прежде. А когда растопили печь и сидели рядом, Саша спросила:
– Ты на кого похож, на отца или на маму?
– Я? Я – на отца. У нас Лялька – одно лицо с матерью. Вот жаль, фотографии в полевой сумке остались, я бы показал тебе.
– Она младше тебя?
– Она малышка. На четыре года младше.
И Саша увидала, каким добрым стало у него лицо, когда заговорил о сестренке, какая хорошая у него улыбка.
Опять огонь плясал на их лицах и пахло из печи березовым дымком. У Пястоловых все громче слышались голоса за дверью.
– Мне почему-то все время так спокойно было за тебя, – сказала Саша. – Конечно, все эти приметы – глупость. Но когда от тебя ничего не зависит, начинаешь верить. Считается, если сын похож на мать, будет счастливым. Володя Худяков одно лицо был с матерью… Может, потому и было спокойно за тебя, что впереди столько времени! А сейчас увидала твою руку…
– Вот знай, Саша, – сказал он, – со мной ничего не случится.
– Не говори так!
– Я тебе обещаю. А ты мне верь. Я если что-нибудь пообещаю…
Тут Фая появилась в коридоре, поманила Сашу на кухню. Он сидел у печи, смотрел в огонь, пошевеливал прогоравшие поленья, взяв совок, засыпал на них уголь. Затрещало, запахло паровозом, черный спекавшийся пласт задушил огонь. Постепенно из него начали пробиваться синие угарные язычки.
Саша вернулась чем-то обрадованная и смущенная.
– Пойдем к ним.
– Чего мы там не видели, Саша?
– Неудобно, зовут все-таки.
– Послушать, как товарищ майор шутят? Я чего-то не соскучился.
– Мы ненадолго. Пойдем, а то обидятся.
Он видел, она почему-то хочет пойти, что-то недоговаривает. Встал, заправил гимнастерку.
– Загонит меня майор на гауптвахту, передачи будешь носить?
– Буду!
– Помни, сама отвела.
У Фаи, как всегда, жарко натоплено. Пахло кислой капустой, она стояла в миске на столе. Последний раз он ел кислую капусту дома, до войны. И еще пахло жареным свиным салом. Но им только пахло.
Фая захлопотала, усаживая их за стол:
– Чайку попьете!
Братья сидели, оба красные, подбородки масленые.
– Вот она, эта рука его, погляди, – говорила Фая и брала Третьякова за скрюченные пальцы левой руки, показала Ивану Даниловичу. Тот глянул снисходительно круглыми, будто усмехающимися глазами.
– Левая?
И тут только заметил Третьяков, что правая рука военкома, лежавшая на столе, – в черной кожаной перчатке и рукав на ней, как на палке, обвис.
– Вместе-то вам как раз двумя руками управляться, – захохотал Василий Данилович. – Твоя – левая – его – правая, во как ладно!
– Точно! – сказал военком.
– Он, как знал, с детства левша. Бывало, отец ложку выдернет: «Правой люди едят, правой!» И в школе ему за нее доставалось. А как на финской праву руку оторвало, вот она, лева-то, не зря и пригодилась.
И опять военком сказал:
– Точно!
Круглые его глаза сонно усмехались. По выговору был он, наверное, из-под Куйбышева откуда-нибудь; в училище у них старшина, родом из города Чапаевска, вот так же выговаривал: «Точшно».
– Да он в одной левой побольше удерживал, чем другой в двух руках! – похвалялся братом Василий Данилович, а тот молча позволял. – Надо тебе сотню врачей – на другой день сто и выставит. По скольку их каждого готовят в институтах? Лет по пять? По шесть? А он даст двадцать четыре часа на всю подготовку – и вот они готовые стоят. Надо двести инженеров, двести и выстроит перед тобой!
Иван Данилович слушал, посапывал, дышал носом, сонно усмехался. Качнул головой:
– Погляди-ко в буфете, может, и ты перед нами выстроишь чего-нибудь?
Василий Данилович заглянул за стеклянную дверцу, вытащил на свет заткнутую пробкой четвертинку водки.
– Три пятнадцать до войны стоила! Шесть – пол-литра, три пятнадцать – четвертинка. Еще коробка папирос «Казбек» была три пятнадцать.
– Да ты их курил ли тогда, казбеки-то? – спросил старший брат.
– Оттого и запомнил, что не курил. А пятнадцать лишних копеек они за посудину брали, – как особую хитрость отметил Василий Данилович. – Это во сколько же раз она поднялась? О-о, это она во сто раз подскочила! – говорил он, наливая в маленькие рюмки, которые Фая недавно, видно, убрала, а теперь одну за другой ставила, стряхивая предварительно. – Еще и побольше чем во сто раз!
И словно теперь только узнав ей настоящую цену, он каплю, не стекшую с горлышка, убрал пальцем, а палец тот вкусно облизнул.
Неловко было Третьякову принимать рюмку. В палате у них кто бы что ни принес, считалось общее. А тут он ясно чувствовал: не свое пьет. Но и отказываться было нехорошо.
Выпили. Фая положила ему капусты.
– Капустки вот бери, закуси.
– Спасибо.
И незаметно пододвинул Саше. А она, не ожидавшая этого, покраснела. Братья захохотали.
– Здорово это у них получатся: он пьет, она закусыват!
А Фая, будто сердясь, будто швырком, еще подложила на тарелку.
– Я не хочу, Фая, правда, – говорила Саша.
– Врозь, что ль, положить?
– Нет, мы вместе.
Они и были вместе сейчас, хоть старались друг на друга не смотреть. И незаметно один другому отодвигали капусту по тарелке. А Фая, подойдя и будто еще больше осердясь, брала в свою руку нечувствительные, скрюченные, вялые пальцы его раненой руки, показывала их Ивану Даниловичу:
– Чё он ей навоюет, рукой етой? – Она разминала бессильные его пальцы. – Чё он может ей?