18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 6)

18

Ночной увоз

За крепкой оградой тюрьмы мы ничего не знали. Мы ждали событий и осложнений после листка, но мы и не подозревали, что этот листок стоил уже жизни товарища. Как назло в этот день не было официальных свиданий. Мы беспричинно беспокоились и томились. Почему сегодня нет даже Иосифа? Ведь он может в любой час проникнуть в тюрьму. Вероятно, что-нибудь случилось… Нарастало с каждым часом беспокойство. И когда уже с грустным сознание роковой оторванности от внешнего мира мы легли на свои матрацы и потушили огонь, раздался стук в наше окошко. Было 11 часов ночи. У окна в темноте виднелся один из помощников начальника тюрьмы. Он сказал:

— Из Чека звонили, что через полчаса приедут за вами. Будьте готовы.

С возмущением соскочили мы с нар, подошли к окну и, перебивая друг друга, заявили:

— Передайте Чеке, что ночью мы никуда не поедем, что раньше восьми часов утра мы не тронемся с места, что мы не уедем, не попрощавшись с близкими.

Мы так громко, волнуясь, кричали на помощника, что он счел нужным сказать:

— Я тут не причем, нам приказано передать. Хорошо, я позвоню в Чека.

У нас было бодрое состояние духа. Мы решили не ехать и никуда не идти до утра. Зажгли огонь, легли и стали ждать. Прошло полчаса. Пришел опять помощник и сообщил:

— Из Чека звонили, что ваша поездка отложена.

Сразу отлегло от сердца. Нам приходила на ум мысль, что это была проба со стороны Чека, что, встретив наше сопротивление, Чека отказалась от мысли взять нас. Но прошло немного времени, полчаса или час, и вновь, спугнув наше настроение, к окну подошел дежурный помощник и сказал:

— Собирайтесь, сегодня в три часа вас возьмут.

Сознаюсь, у всех нас внезапно возникла мысль о расстреле. А у кого ее не было, те прочли ее в лицах оробевших и испуганных наших сожителей по камере. Мы стали молчаливы, сдержанны, решили выжидать событий и лежать, не одеваясь. И в три часа ночи за нами явились. Щелкнул замок, звякнул засов и в камеру ввалились гурьбой с бранью и криками: «Вставай!» человек десять солдат, вооруженных винтовками. Особенно запомнился один, в медной каске, со злым и развратным лицом. Во главе этой банды высокий латыш в суконном френче с наганом за поясом.

— Куда нас хотите взять?

— Этого я не могу вам сказать. Вы боитесь, что это на расстрел? Заявляю вам, что — нет. Если б на расстрел, я бы вам так прямо и сказал.

— Так куда же вы нас хотите увести? — спрашивали мы, не одеваясь и не вставая с нар.

— Этого я не имею права вам сказать, — упрямо повторяет латыш.

И мы так же упрямо заявляем ему:

— Никуда мы не пойдем до восьми часов утра, никуда мы не уйдем, не попрощавшись с близкими.

— Вставай! Чего их слушать, — раздался тут визгливый голос солдата в каске.

— Садануть прикладом, вот и весь разговор.

И он вместе со своими коллегами подошел к нарам, пытаясь применить свое военное искусство. Нечего делать, — мы стали натягивать брюки и складывать, под продолжающуюся брань и стук винтовок, вещи.

— Вещей не надо! Вещи не разрешено брать! — крикнул латыш.

Опять, как молния, прорезала сознание мысль, подтверждающая прежние догадки о расстреле. Мы заспорили. Мы требовали, чтобы нам разрешили взять вещи с собой, что без них мы не можем ехать, что их здесь раскрадут. А. Т, который был спокойнее других, отличался особой убедительностью аргументации, и латыш махнул рукой:

— Мол, берите вещи.

И тут во время укладки, в напряженной нервной обстановке взаимного озлобления, у нас завязался тот бестолковый, нелепый разговор, переходящий в спор, с солдатами и их начальником, который кто не вел в первый период после Октября и на собраниях, и в Совете, и даже в тюрьме.

— Довольно, слушали мы этих соловьев, — кричал солдат в медной каске.

Латыш, весь красный от полноты чувств возмущения, кричал нам:

— А кто смертную казнь на фронте вводил?

— А мало вы большевиков в тюрьмах морили? А сколько дней меня самого вы в этой тюрьме держали?

И в этом хаосе криков и бряцания оружием, конечно, не доходили до ушей наши рассказы о том, что мы не только не держали большевиков, а напротив товарищ Т ездил в Петроград к Керенскому добиваться освобождения большевиков, привезенных с фронта и сидевших в этой тюрьме. И благодаря его хлопотам их освободили.

Мы в последний раз оглядываем камеру, прощаемся с сожителями. Их лица ужасны, на них ясно написано убеждение в том, что нас берут на казнь. Некоторые целуются с нами. У частного поверенного нервы не в порядке: он плачет. Мы взваливаем свои пожитки на плечи и идем в контору тюрьмы. Там нас обыскивают поверхностно: ищут бумаги, тетрадки, и все отбирается. Наши деньги, часы, ножницы, документы не могут выдать в такой неурочный час; отсутствует чиновник с ключей от кассы и от ящика. Но тут происходит новая напасть. Латыш командует к выходу и говорит нам:

— Вещи вы оставите здесь.

Стало окончательно ясно, что нас ведут на расстрел. И только голосом инстинкта, цепляньем за жизнь можно объяснить тот факт, что мы нашли в себе силы заспорить и заявить, что без вещей мы не идем. Мы даже отошли в заднюю часть комнаты, кто-то опустился на свои вещи. После пререканий и стычек нам удалось убедить латыша позвонить председателю Чека по поводу наших вещей. Позвонил, — и вещи нам было разрешено взять с собой. И в это время мы увидели в воротах тюрьмы знакомую женскую шляпку — нашу приятельницу, которая уже узнала о предстоящем увозе и принесла какие-то вещи: вероятно, для того, чтобы узнать, живы ли мы. Угрожая ей арестом и крича на стражу у ворот, наш конвой, вмиг прогнал ее. Когда мы вышли на улицу, ее следа уже не было. Была темная, непроглядная ночь. Свинцовое небо низко нависло над землей и увеличивало духоту. Дождя не было, но в воздухе чувствовалась сырость, и от взмахов холодного ветра съеживалось сердце. Улицы пустынны, ни одного прохожего, ни одного фонаря, ни одного огонька в окнах домов. Город спал, но казалось, что он умер. У ворот тюрьмы уже ждал увеличенный наряд чекистов и солдат, который окружил нас и повел с ружьями наперевес. Впереди отряда шел латыш, а у четырех углов нашего кортежа медленным шагом двигались вооруженные всадники. Мы были нагружены вещами, которых накопилось немало, и нам было трудно нести их с непривычки к свежему воздуху и обстановке. Товарищ Т. помимо своих вещей нес еще общий чемодан с хозяйством, и, помню, всю дорогу дребезжал чайник с привязанной к нему крышкой.

— Как вы думаете, куда нас ведут — на вокзал или в овраг? — спросил я своего 18-летнего соседа.

— Не знаю, — ответил он.

Но мы уже огибали улицу, через которую лежал путь к Духовскому оврагу (где иногда производились расстрелы) и шли по улице, где находилось помещение Чеки. Но тут ничего не произошло. Нас остановили на минутку, латыш зашел в Чека, тотчас вернулся оттуда и скомандовал:

— Дальше!

Мы пошли дальше. Мы шли по улице, ведущей к вокзалу, но у самого вокзала на площади дороги расходились: направо — на вокзал, и налево — в Сосонники, где на Юрьевой горке и происходили обычно расстрелы. Я наклонился к своему спутнику и говорю:

— Как вы думаете, направо или налево?

Он уверенно говорит, что направо, и мы действительно идем на вокзал. Какими-то задними ходами мы попадаем на платформу, а оттуда по витой железной лестнице куда-то наверх, и мы в большой комнате, пустой, совершенно лишенной мебели. Ни скамьи, ни стола. Что же долго думать тут? Мы поколебались немного, развязали свои вещи и начали устраиваться на полу. А. Т. повел переговоры с нашим конвоем о том, как бы достать чаю и после долгих уговоров его повели в буфет первого класса. Любопытная это была сцена, когда А. Т. появился в зале, переполненной народом, в сопровождении архангела, державшего на прицел револьвер, с дулом, направленным на него. Ему удалось добыть молока; мы поели, почувствовали себя благодушно и даже предложили угощение конвою. Наконец, в восемь часов утра мы пробегаем через платформу. Мы уже в поезде. Солдаты впереди, солдаты позади. Мы между ними в тесном, но отдельном купе III класса (не в тюремном, так называемом, столыпинском вагоне). Мы разворачиваем скамьи и начинаем прочно устраиваться. Но переживания минувшей ночи оставили свои следы. И снова стучит и стучит назойливо тревожная мысль:

— Куда нас везут? В Смоленск, в Москву? — как проговорился конвой. И не думают ли они нас расстрелять где-нибудь вне Витебска вдали от рабочих, от наших друзей? Снимут на какой-нибудь маленькой станции и там совершат свою расправу. Товарищи на воле, узнав о нашем увозе, предположили самое худшее и в одном поезде с нами послали бундовца-печатника следить за тем, где мы будем расстреляны и сообщить потом в Витебск.

Стало уж совсем светло. Туманное утро сменилось погожим днем. Из окна вагона на платформе мы видим знакомое лицо: огромный, толстый, с заплаканным лицом, отец К., приятельница товарища Т, вызывают нашего латыша и вручают ему для нас провизию. Издали на платформе мелькает фигура товарища-печатника. Наконец, мы едем. Понемногу отстаивается настроение. На душе становится ровней и легче. Дорога успокаивает расстроенные нервы. Я верю, что впереди Москва, и рад свиданию с друзьями в московских тюрьмах. На маленьких станциях смотрим в окна и видим: наш печатник рвет цветочки в канавах и украдкой поглядывает в нашем направлении: там ли мы, живы ли еще? Засыпая на ночь, мы слышим, кто-то вблизи насвистывает очень музыкально элегическую крестьянскую песню, — это латыш. И вот мы в Москве. Вещи наши уложены на извозчика, и мы мерным солдатским шагом, под конвоем, проходим радующие места: Тверскую, бульвары, и через Неглинный и Кузнецкий выходим на Лубянку. Москва просыпается, открываются магазины, прохожие провожают нас долгими взглядами.