18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Григорий Аронсон – На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ (страница 8)

18

В таганской одиночке

Нас вызывают в алфавитном порядке до буквы «Л» и отправляют через полчаса с вещами.

— Куда?

— В тюрьму.

— Таганку или Бутырки?

— А там видно будет.

Через полчаса нас выводят во двор с вещами и сажают в большой тюремный автомобиль. Каким чудом нас поместилось по счету 39 человек — непонятно.

Сидят буквально друг на друге. При езде валятся и давят друг друга. Впрочем, ехать недолго, всего 15 минут. В автомобиле темно, и только скудный свет улицы льется сквозь темные передние окна.

Уже надвинулись сумерки, когда мы приехали в Таганскую тюрьму. Через ворота нас провели в тюремную школу. Обычные парты и «советская конституция» на стене составляли все убранство комнаты.

— Самое подходящее для вас тут место, — говорю председателю Учительского союза, который приехал вместе с нами. Кто-то из тюремной канцелярии принес толстую книгу, куда заносят сведения о заключенных. Книга совсем старого образца. Тут графы: национальность, вероисповедание, звание, имена и адрес отца, жены, братьев и сестер. Канцелярист все тщательно, хотя и неграмотно, записывает. Кроме того, он каждого спрашивает в чем обвиняется: «ка-эр», «эс-пе», «пе-де» и, если кто затрудняется с ответом, канцелярист сам отмечает: «ка-эр».

Наконец, длинными дворами нас ведут в одиночный корпус. Это красное кирпичное здание, внутри построенное, как говорят, по американскому образцу: одиночки окружены балконами, откуда ведут узкие железные лестницы вниз, спускаясь к столу, за которым постоянно дежурят. Куполообразный потолок повис очень высоко и под ним ютятся сотни одиночек на нескольких этажах. Снова обыскали, разбросав вещи по столу, и повели в камеры.

Нас было двое в одиночке: я и юный 18-летний эсер. Слева от нас сидел полный, высокий епископ в ярко-желтой шелковой рясе; справа, какой-то австрийский поляк, обвиняемый в шпионаже. От скуки он приручил двух маленьких мышек, и носил их с собою гулять в кармане, иногда распластывая их на руке, чуть придерживая за хвостики. Поляк во франтовской шляпе и в желтых ботинках, но обувь его пришла в совершенную ветхость, и верха у нее как будто уже совсем не было. Только этих двух соседей мы видели в те моменты, когда открывалась дверь камеры; остальных ближайших соседей мы встречали только на прогулке. Режим в одиночках был суровый, жестокий.

— Идеальная тюрьма! Настоящая тюрьма! Единственное, что сохранилось в полном порядке в России, что еще не развалилось, не мог нахвалиться Таганской одиночкой московский адвокат, вскоре привезенный сюда из ВЧК.

Действительно идеальная тюрьма. Железо и камень. Только дверь деревянная, но обитая плотным железным переплетом. Серый сводчатый потолок тяжело нависает и как бы пришибает голову и… душу. Серые стены наводят тоску. Пять шагов в длину, два в ширину. Не разгуляешься вдвоем тут. Тусклый свет льется из решетчатого окна: окно высоко и крутой подоконник почти недоступен. Мебель, конечно, есть. Крепко ввинченные в стену койка, стол и табурет. Да еще неизменная парашка, ведро в деревянном ящике, «герметически закупоренном» по положению, но на самом деле весьма издающем зловоние. Так мы и живем в этой клетке. Я — на койке, юный товарищ — на соломенном мешке на каменном полу. Табурет неудобен и удален от стола. Сидеть не на чем. Днем и ночью горит электричество — мы читаем. Когда-то койка опускалась только на ночь, днем захлопывалась к стене. Теперь мы лежим целые сутки и читаем. Из ВЧК у нас была протекция к библиотекарю тюрьмы, он пришел к нам и прислал Сологуба, Гамсуна в издании «Шиповник», и какие-то ветхие романы, выдранные из старых журналов. Книги менялись раз в неделю, но мы пользовались протекцией.

Круглые сутки здесь царит та тишина, которую, по выражению поэта, можно слышать. Мы изолированы от всего мира, от других заключенных. Старший надзиратель с револьвером за поясом неслышными шагами проходит по коридору. В восемь часов утра, в восемь часов вечера раздаются звонки — идет поверка, и кто-то, не открывая камеры, заглядывает в наш волчок. Трижды в день в определенные часы открываются форточки и в них подают хлеб, кипяток обед и ужин. Только раз по утрам открывается дверь одиночки, и уборщик-уголовный выносит ведро, и вы снова изолированы навеки. Для вызова надзирателя есть в каждой одиночке звонок. Когда становится совсем невмоготу, вы звоните своему сердитому стражу и просите: взять папирос в такой-то камере или отдать туда книгу или выпросить там какой-нибудь еды.

Это были очень голодные дни в тюрьме. К тому же по неизвестной причине на две недели отменили свидания, а с передачами у меня и у соседа обстояло очень плохо. Достаточно сказать, что единственной передачей за две недели мне было от приятеля-чудака — фунт шоколаду от Эйнема и торт из белой муки. А между тем от голода буквально стонала вся тюрьма. Выдавали полфунта хлеба в день и такого качества, к которому еще не успел привыкнуть желудок в 1918 году. Выдавали дважды в день баланду, смешанную с черной картофельной шелухой вместо картофеля и с костями вонючей воблы вместо рыбы. Чаю и кофе не было и пили кипяток с солью, который по утрам разносили вместе с хлебом. Помню, с каким удовольствием принимали мы скромные подарки, которые присылали нам от случая к случаю товарищи, узнавшие о нашем бедственном положении: кусочек пропахшей колбасы, головку от селедки и пр. Но, конечно, это не спасало нас от самого настоящего голода. К вечеру, после поверки, когда поделенный на несколько частей полфунта хлеба уже съеден без остатка, когда в десятый раз мы безнадежно ложечкой соскребли дно некогда полной консервной коробки, мы вновь с безнадежностью ложились на свои места, мы буквально подтягивали потуже животы, и с голодным юмором, подражая чеховской сирене, начинали перечислять те блюда, которые было бы сейчас весьма кстати попробовать.

На прогулку нас выпускали каждый день минут на 15–20, выпускали приблизительно 10 камер, расположенных рядом, хотя правила строгой изоляции требовали прогулок покамерно. Двор, расположенный у одиночного корпуса, был разделен на три равномерных треугольника, окруженных со всех сторон высокой дощатой оградой. Внутри каждого треугольника устроен тротуар, по которому заключенные обязаны ходить гуськом. Стоять у стены запрещалось, переговариваться через щель в заборе с гуляющими в соседнем треугольнике — тем более. Над двориком возвышалась башенка, на которой всегда дежурил тюремщик с винтовкой. Он угрожал выстрелить, если вы не отойдете от стены, или не прекратите разговора. Он следил также за тем, чтобы заключенные не залезали на подоконники, не трогали решеток, не смотрели в окошко. Конечно, мы всегда успевали сговориться с нужным человеком через щель забора и передать ему записку. С прогулкой вообще связывались надежды что-нибудь узнать, услышать новости. Хотя стояли плохие погоды, начиналась осень, накрапывал дождь, легкая, износившаяся одежда не закрывала от ветра, но все же — свежий воздух, движение, люди, 15-минутное пребывание вне постылой камеры гнали всех на прогулки, и только немногие, давно уже впавшие в равнодушие, потерявшие всякий вкус к жизни, оставались у себя на койке или на мешке на полу и во время прогулок. Когда такие выходили на свежий воздух, вас поражал их призрачный, мертвенный, землистый и совершенно изнуренный вид.

Только по случайным встречам на прогулках и свиданиях, да по еще более случайным известиям можно было получить представление о населении Таганского одиночного корпуса. Здесь сидели видные представители старого царского режима: министры, священники, генералы, офицеры. Здесь сидело много лиц, связанных с первым периодом революции: министры Временного правительства и представители партий эсеров, «с.-д.» и «ка-де». Здесь сидели промышленники, те самые, с которыми Ленин несколько месяцев тому назад весной и летом 1918 года пытался строить «государственный капитализм» в России. Здесь сидело несколько десятков рабочих из Питера и Москвы, Нижнего и Тулы, с Украины и Сибири, арестованных на Всероссийской конференции уполномоченных от фабрик и заводов. Наконец, для полноты картины надо добавить, что здесь находились и иностранные шпионы, которых только что стали арестовывать, и русские провокаторы, которых еще не успели полностью «ликвидировать». В общем и целом, за исключением царских министров и генералов, все это была новая публика, только первые месяцы сидевшая при большевиках. И, если с тюрьмой, даже беспокойной тюрьмой эпохи революции, нетрудно сжиться старым революционерам, то сжиться друг с другом им было труднее. Это естественно, на прогулках, на свиданиях, при встречах тянулись друг к другу и держались инстинктивно друг друга — социалисты особняком от кадет, кадеты от царских сановников. Только летом, рассказывают, когда были устроены огородные работы при тюрьме, туда выпускались врассыпную отдельные заключенные, понемногу завязывались личные отношения между разнокалиберным составом заключенных, на память о чем даже осталась фотография, снятая на огородах. Но по истечении лета, а после перевода всех из общих камер в одиночки стало труднее общаться. Еще недавно рассказывали, при аресте кадетской конференции в Москве ее посадили in corpora в общую камеру, и там арестованным пришлось заслушать доклады и закончить свою конференцию.