Грэм Грин – Собрание сочинений в 6 томах. Том 4 (страница 42)
— Ее не так-то легко запугать, — сказал мистер Смит. — Видали бы вы, как она держалась в Нэшвилле.
— Я не сомневаюсь в мужестве миссис Смит, но, на взгляд вегетарианцев, некоторые обряды…
Миссис Смит спросила его строгим голосом:
— Вы коммунист, доктор Мажио?
Я сам не раз собирался задать ему этот вопрос, и теперь мне было интересно, как он на него ответит.
— Я верю в будущее коммунизма, миссис Смит.
— Я спрашиваю, коммунист ли вы?
— Послушай, голубчик, — сказал мистер Смит, — мы не имеем права… — Он попытался отвлечь ее внимание. — Дай я подолью тебе дрожжей.
— Коммунисты здесь вне закона, миссис Смит. Но с тех пор как американцы прекратили оказывать помощь Гаити, нам разрешают постигать коммунистическое учение. Коммунистическая пропаганда запрещена, но на труды Маркса и Ленина этот закон не распространяется, — как видите, грань проводится тонкая. Следовательно, я могу сказать, что верю в будущее коммунизма. Это мировоззрение философское.
Я слишком много выпил. Я сказал:
— Так же, как молодой Филипо верит в будущее пулемета Брена.
Доктор Мажио сказал:
— От мученичества людей не удержишь. Можно только стараться, чтобы мучеников было поменьше. Если б во времена Нерона около меня был кто-нибудь из христиан, я попытался бы спасти его из львиной пасти. И сказал бы ему: «Иди и живи со своей верой, зачем тебе умирать с ней?»
— Таким советом не вдохновишь, доктор, — сказала миссис Смит.
— Я не согласен с вами. На Гаити и в других местах западного полушария мы живем в тени, падающей от вашей великой и процветающей страны. Надо обладать большим мужеством и терпением, чтобы не терять головы. Я восхищаюсь кубинцами, но мне хотелось бы в такой же степени верить в трезвость их голов — и в их конечную победу.
Глава вторая
Я не сказал им за обедом, что богатый человек нашелся и что ночью, в горах, состоится водуистская церемония. Жозеф держал это в тайне и доверился мне только в расчете на то, что я довезу его до места на машине. Если б я отказал ему, он, вне всякого сомнения, пустился бы туда пешком, еле волоча свою искалеченную ногу. Время было за полночь; мы проехали километров двенадцать и, выйдя из машины на дороге за Кенскоффом, услышали барабанную дробь, глухую, как слабеющий пульс. Будто жаркая ночь лежала там, с трудом переводя дыхание. Впереди виднелась открытая всем ветрам хижина под соломенной кровлей, внутри мерцали свечи и что-то белело.
Это был первый и последний водуистский обряд, на котором мне удалось присутствовать. За те два благополучных года я, по роду своих обязанностей, много раз видел обрядовые танцы, которыми мы развлекали туристов. Человеку, воспитанному в католической вере, смотреть на них неприятно, все равно как если б таинство евхаристии {56} разыграли в балетном спектакле на Бродвее. На этот раз я поехал только ради Жозефа, и ярче всего запечатлелись у меня в мозгу не обряды, а лицо Филипо, сидевшего по другую сторону ритуальной площади, — лицо более светлое и более молодое, чем у тех чернолицых, кто был рядом с ним. Закрыв глаза, он вслушивался в глухую, таинственную, настойчивую дробь, которую выбивали на барабанах девушки в белом. Нас разделял столб, торчавший посреди хижины, как антенна для уловления богов. На нем висел хлыст в память о вчерашнем рабстве и обязательная фотография Папы Дока кабинетного размера — напоминание о рабстве сегодняшнем. Мне вспомнился ответ молодого Филипо на мой упрек: «Может быть, дагомейские боги как раз то, что нам теперь нужно». Он обманулся в правительствах, он обманулся во мне, он обманулся в Джонсе — нет у него «брена»; и вот он сидит здесь, слушает барабанный рокот и ждет, что придет к нему сила, и мужество, и твердость решений. Вокруг небольшой жаровни посреди земляного пола был выведен узор на золе — зов, обращенный к Богу. Кого же звали: жизнерадостного искусителя женщин Легбу, кроткую деву Эрзюли — защитницу целомудрия и любви, покровителя воинов Огуна Ферайля или же алчущего трупов Барона Субботу в черном сюртуке и черных тонтон-макутских очках? Хунган знал, кого, знал это, вероятно, и богач, оплативший tonelle [39], а посвященные, должно быть, умели читать знаки, начертанные на золе.
Обрядовая церемония длилась уже не первый час, но все еще не достигла своей кульминации, только лицо Филипо удерживало меня от того, чтобы не задремать под монотонное пение и гул барабанов. Среди молитв маленькими оазисами встречалось знакомое: «Libera nos a malo», «Agnus dei». Мимо нас, покачиваясь, проплывали хоругви с именами святых. «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie» [40]. Я посмотрел на циферблат своих часов и увидел, что слабо фосфоресцирующие стрелки приближаются к трем.
Из внутреннего покоя с кадилом в руке вышел хунган, но то, чем он махал перед самыми нашими лицами, оказалось вовсе не кадилом — это был петух со связанными ногами. Крохотные глупые глазки вперились в мои глаза, и их тут же скрыла колыхнувшаяся хоругвь св. Люсии. Обойдя весь круг, хунган сунул в рот голову петуха и откусил ее с хрустом; петух затрепыхал крыльями, а голова его уже валялась на земляном полу, точно часть поломанной игрушки. Потом хунган нагнулся и сдавил пальцами перекушенную шею, как тюбик с зубной пастой, и подкрасил пепельно-серый узор на полу ржавым цветом крови. Когда я посмотрел, приемлет ли Филипо, человек тонкий, религию своего народа, его на месте не оказалось. Я бы и сам ушел, но меня держал Жозеф, а Жозефа держали обряды, которые совершали в этой хижине.
Чем глубже становилась ночь, тем громче играли барабанщицы. Они уже не старались приглушать удары палочек. Что-то готовилось в том покое, где был алтарь с хоругвями и где под рекламным плакатом кока-колы и дощечкой с выжженной на ней молитвой стоял крест. Вскоре оттуда двинулась процессия. Мне показалось сначала, будто несут труп, закутанный с головой в белую погребальную пелену — из-под нее свисала, покачиваясь, черная рука. Хунган опустился на колени у жаровни и раздул угли. Труп положили рядом с ним, он взял ту черную руку и сунул ее в самый огонь. Тело дернулось, и я понял, что это живой человек. Может быть, новообращенный и вскрикнул — я этого не слышал из-за барабанной дроби и пения женщин, но запах паленой кожи до меня дошел. Тело вынесли, на его месте появилось другое, потом третье… Когда ночной ветер пролетал сквозь хижину, в лицо мне полыхало жаром от разгоревшихся углей. Последним внесли явно ребенка, в нем и трех футов не было, и на сей раз хунган держал руку новообращенного чуть повыше огня: он, видимо, был не такой уж жестокий человек. Когда я снова посмотрел в ту сторону, Филипо сидел на прежнем месте, а мне вспомнилось, что одна рука — из тех, которые держали на огне, — была светлая, как у мулата. «Неужели же это была рука Филипо?» — подумал я. Томик стихов Филипо вышел нумерованным количеством экземпляров, в изящном пергаментном переплете. Подобно мне, он воспитывался у иезуитов; он учился в Сорбонне; я помнил, как он читал мне Бодлера, стоя у плавательного бассейна. Если одним из новообращенных действительно был Филипо, какая это победа для Папы Дока, по милости которого страна опускается все ниже и ниже. Языки огня осветили фотографию, прибитую к столбу, — большие очки, опущенные веки, точно на земле перед ним лежит труп, приготовленный для вскрытия. Когда-то он был сельским врачом и успешно боролся с эпидемией тифа, был основателем Этнологического общества. Я, с моей иезуитской выучкой, мог цитировать латинские тексты наравне с хунганом, который призывал теперь богов Дагомеи. «Corruptio optimi» [41].
Но не сладчайшая Эрзюли явилась нам той ночью, хотя на миг дух ее, казалось, осенил хижину и коснулся женщины, которая сидела рядом с Филипо, ибо она поднялась, и закрыла лицо руками, и чуть заметно качнулась в одну сторону, чуть заметно — в другую. Хунган подошел к ней и рывком отвел ее руки от лица. В мерцании свечей оно показалось мне таким нежным, но хунган отверг ее. Он звал сюда не Эрзюли. Не для встречи с богиней любви мы сошлись здесь ночью. Взяв женщину за плечи, он толкнул ее обратно на скамью. И едва успел повернуться, как в tonelle вбежал Жозеф.
Жозеф двигался по кругу, закатив глаза под лоб, так что были видны только белки, и протягивал руки, точно за милостыней. Он заваливался на свою увечную ногу, и казалось, вот-вот рухнет на пол. Люди, сидевшие около меня, подались вперед, внимательно и строго следя за ним, словно в ожидании знака, что Бог здесь. Барабаны стихли, пение прекратилось, один только хунган произносил слова на каком-то языке, древнее креольского, древнее, может быть, и латыни, и Жозеф остановился и стал слушать, устремив взгляд поверх хлыста, висевшего на столбе, поверх портрета Папы Дока, на кровлю, где шуршала, копошась в соломе, крыса.
Хунган подошел к Жозефу. В руках у хунгана был красный шарф, и он накинул его Жозефу на плечи. Огуна Ферайля опознали. Кто-то выбежал вперед с мачете и вложил его в одеревеневшие пальцы Жозефа, точно он был статуей, которой не хватало завершающего штриха.
Статуя задвигалась. Она медленно подняла правую руку, потом описала мачете широкий полукруг, и люди нагнули головы, боясь, что мачете полетит через все помещение. Жозеф опять побежал; он взмахивал мачете, он рубил, колол; с передних скамей бросились назад, на миг в хижине вспыхнула паника. Жозеф перестал быть Жозефом. Обливаясь потом, глядя прямо перед собой то ли слепыми, то ли пьяными глазами, он садил и крошил своим мачете, и куда девалось его увечье? Хромоты как не бывало. Но вот он остановился и схватил с пола бутылку, брошенную кем-то во время паники. Он надолго припал к ней, а потом снова забегал по кругу.