реклама
Бургер менюБургер меню

Грэм Грин – Собрание сочинений в 6 томах. Том 2 (страница 107)

18

Он мог бы удивиться, если бы я не спросил, а вот я бы очень обрадовался, если бы она оказалась несчастной, больной, при смерти. Тогда я думал, что от ее страданий мне будет легче, смерть ее меня освободит. Если бы она умерла, думал я, я мог бы даже полюбить бедного, глупого Генри.

Он сказал:

— Она куда-то ушла, — и я снова стал терзаться, вспомнив те дни, когда он отвечал так другим, а я, я один, знал, где она.

— Выпить не хотите? — спросил я, и он, к моему удивлению, пошел рядом со мной. Раньше мы пили только дома, у него.

— Давно я вас не видел, Бендрикс, — сказал он.

Почему-то все называли меня по фамилии, словно у меня нет имени, хотя мои изысканные родители дали мне вульгарное имя «Морис».

— Давно.

— Больше года…

— С июня сорок четвертого.

— Так долго?

«Дурак ты, дурак, — подумал я, — хоть удивился бы, что я исчез на полтора года!» От северной стороны до южной — меньше пятисот футов. Неужели ни разу не спросил: «Сара, как там Бендрикс? Может, позовем его?», а ответы не показались ему странными, уклончивыми, подозрительными? Я провалился куда-то, словно камень — в воду. Наверное, всплески волны огорчали Сару не больше недели, ну — с месяц, но Генри не понял ничего. Я ненавидел его слепоту и раньше, когда ею пользовался — я знал, что и другие могут воспользоваться ею.

— Пошла в кино? — спросил я.

— Нет, нет, она не ходит.

— Раньше ходила.

«Герб Понтефрактов» был еще разукрашен серпантином и бумажными бантами, а под оранжево-розовыми остатками продажного веселья молодая хозяйка, навалившись грудью на стойку, презрительно разглядывала посетителей.

— Как мило, — сказал Генри, хотя этого не думал, и робко, растерянно огляделся, где бы повесить шляпу. Мне показалось, что он не бывал в баре, это — не кафе, где он завтракает с коллегами.

— Что будете пить?

— Можно виски…

— Нет, нельзя. Тут только ром.

Мы сели к столику, разлили по бокалам ром — я не знал, о чем говорить с ним. Вряд ли я познакомился бы с Генри и с Сарой, если бы не начал в 1939 году роман о крупном чиновнике. Как-то, споря с Уолтером Безантом {60}, Генри Джеймс {61} сказал, что настоящей писательнице достаточно пройти мимо казармы, чтобы написать роман о гвардейцах; я же думаю, что рано или поздно ей надо с гвардейцем переспать. Конечно, с Генри я не спал, но сделал, что мог. В первый же вечер, когда я повел Сару в ресторан, я твердо и холодно решил расспросить как следует жену чиновника. Она этого не знала; она думала, что я искренне интересуюсь ее жизнью, и, наверное, из-за этого я ей понравился. Я спрашивал, когда Генри завтракает, как ездит на службу — в метро, в автобусе, в такси, приносит ли домой работу, есть ли у него портфель с гербом. Так мы и подружились — она была рада, что кто-то всерьез относится к Генри. Он человек значительный, как значителен слон — он крупный чиновник; но есть значительность, к которой очень трудно относиться всерьез. Служил он в Министерстве социального обеспечения, которое называли «домашней безопасностью», и позже я смеялся над этим в те минуты, когда по злобе хватаешь любое оружие. Я нарочно сказал Саре, что спрашивал про Генри только для книги, чтобы его описать, а персонаж — нелепый, комический. Тогда и разлюбила она мой роман. Она была на редкость предана мужу, ничего не скажешь, и в темные часы, когда бес овладевал моим разумом, я злился на безобидного Генри, выдумывал сцены, которые стыдно записать. Однажды Сара провела у меня целую ночь (я ждал этого, как ждет писатель последнего слова книги), и моя случайная фраза испортила то, что иногда казалось нам полным счастьем. Часа в два я уснул, проснулся в три и разбудил Сару, положив ей руку на плечо. Наверное, я хотел все уладить, пока моя жертва не повернула ко мне прелестное, заспанное лицо. Она глядела доверчиво, она забыла ссору, и даже это разозлило меня. Какие мы, люди, плохие, а еще говорят, что нас создал Бог! Мне трудно представить Бога, который не прост, как уравнение, не ясен, как воздух. Я сказал ей: «Лежу, думаю о пятой главе. Жует Генри кофе перед важным заседанием?» Она покачала головой и тихо заплакала, а я, конечно, сделал вид, что удивляюсь — чтó тут такого, я думаю о моем герое, Генри обидеть не хотел, самые симпатичные люди жуют кофейные зерна, и так далее. Она выплакалась и уснула. Она вообще крепко спала, и даже на это я сердился.

Генри быстро выпил ром, печально глядя на розовые и оранжевые ленты. Я спросил:

— Как провели Рождество? — и он ответил:

— Очень мило, очень мило.

— Дома?

Генри посмотрел на меня, как будто удивился, что я произношу это слово.

— Конечно.

— А Сара в порядке?

— Да.

— Еще рому?

— Теперь я закажу.

Пока он заказывал, я пошел в уборную. Стены были исписаны. Я прочитал: «Чтоб ты лопнул со своей грудастой бабой!», «Доброй вам гонореи, счастливого сифилиса» и поскорей вернулся к веселому серпантину. Иногда я слишком ясно вижу себя в других, и беспокоюсь, и очень хочу поверить в святость, в высокую добродетель.

Чтобы огорчить Генри, я повторил ему надписи, но он просто сказал:

— Страшная штука ревность.

— Это вы про грудастую бабу?

— Про все. Когда нам плохо, мы завидуем чужому счастью.

Я никак не думал, что такому можно научиться в министерстве. Вот и снова я пишу с горечью. Какая скучная, мертвая эта горечь! Если бы я мог, я бы писал с любовью, но если бы я умел писать с любовью, я был бы другим и любви не потерял. Но вдруг над блестящей плиткой столика что-то коснулось меня — не любовь, просто жалость к несчастному; и я сказал Генри:

— Вам плохо?

— Бендрикс, я очень беспокоюсь.

— Расскажите.

Вероятно, он не стал бы говорить, если бы не выпил рому, а может, он все-таки подозревал, что я о нем очень много знаю? Сара не предала бы его, но когда люди так близки, как мы с нею, поневоле что-нибудь да узнаешь. Я знал, что у него родинка слева на животе, потому что мое родимое пятно как-то напомнило об этом Саре; знал, что он близорук, но при посторонних очков не носит (а я был достаточно посторонним); знал, что он пьет чай в десять часов; знал даже, как он спит. Может быть, он понимал это и думал, что лишний факт ничего не изменит?

— Я беспокоюсь о Саре, — сказал он.

Дверь открылась, и я увидел, как льется дождь. Какой-то веселый человек сунул голову в бар и крикнул:

— Эй, как вы там?!

Но никто ему не ответил.

— Она болеет? — спросил я. — Вы вроде сказали…

— Нет, не болеет. Наверное, нет. — Он с неудовольствием огляделся, он не привык к таким местам. Я заметил, что глаза у него красные. Может быть, ему надо бы чаще носить очки — посторонних всегда много; а может, он плакал.

— Бендрикс, — сказал он, — здесь я говорить не могу, — словно привык говорить со мной хоть где-то. — Пойдем куда-нибудь.

— Сара еще не вернулась?

— Скорее всего — нет.

Я заплатил и снова подумал, как же он расстроен — он очень не любил одолжений. В такси он раньше всех вынимал деньги. На улице все еще шел дождь, но дом его был близко. Он отпер дверь под оконцем времен королевы Анны и позвал: «Сара, Сара!» Я ждал и боялся ответа, никто не отозвался, и он сказал:

— Она еще не пришла. Зайдем в кабинет.

Я никогда не был в кабинете. Я был Сариным другом и его видел только у нее, где все так не подходило одно к другому, мебель была самая разная, а не какая-нибудь «старая», вообще казалось, что вещи — сегодняшние, Сара не признавала ни былых вкусов, ни былых чувств. Она держала только то, что ей нужно; а здесь, наверное, никто не трогал ничего. Томики Гиббона {62} навряд ли открывали, томики Скотта, должно быть, принадлежали когда-то отцу, как и бронзовая копия дискобола {63}. А все же он был счастливей меня в своей ненужной комнате — в своей. И я подумал с завистью и грустью, что если ты владеешь чем-то, ты можешь этим не пользоваться.

— Виски? — спросил он, а я вспомнил его глаза и подумал, не пьет ли он лишнего. И впрямь, налил он нам щедро.

— О чем вы беспокоитесь, Генри? — роман о чиновнике я забросил, в материале не нуждался.

— О Саре, — сказал он.

Испугался бы я, если бы он так сказал ровно два года назад? Нет, обрадовался бы — очень уж устаешь от обмана. Я был бы рад открытой борьбе хотя бы потому, что он мог оступиться, ошибиться, и я бы, как то ни дико, выиграл. Ни раньше, ни позже я не мечтал так о победе. Я даже о хорошей книге так сильно не мечтал.

Он поднял на меня красноватые глаза и признался:

— Мне страшно, Бендрикс.

Теперь я не мог относиться к нему свысока — он поступил в школу страданья, в мою школу, и я впервые подумал о нем, как о равном. Помню, на столе у него стояла коричневатая старая фотография, и я удивился, как похож он на своего отца (тот снимался в таком же возрасте, лет за сорок) и как непохож. Дело не в усах — отец был по-викториански спокоен {64}, он был дома в этом мире, он все знал; и снова я ощутил, что мы с Генри товарищи. Он нравился мне больше, чем понравился бы отец (работавший в казначействе). Мы оба с ним были чужими, изгоями, странниками.

— Что ж вам страшно?

Он сел так резко, словно его толкнули, и с трудом сказал:

— Бендрикс, я всегда думал самое худшее, нет, самое худшее…

В былое время, наверное, я места бы себе не находил. Как незнакомо и как бесконечно тоскливо спокойствие невинности!

— Вы же знаете, Генри, — сказал я, — мне вы можете довериться. — И подумал: вполне возможно, что у нее осталось письмо, хотя я мало ей писал. Это уж наша, профессиональная опасность. Женщины могут преувеличить значимость своего возлюбленного и уж никак не предвидят того унизительного дня, когда нескромное письмо появится в каталоге автографов, ценою в пять шиллингов.