Грегор Самаров – Европейские мины и контрмины (страница 40)
Он погасил фонарь, взял фон Чиршница за руку и вывел из пакгауза. На рельсах, вдалеке от дебаркадера железной дороги, стоял вагон, близ него виднелись двое рабочих.
Чиновник подвёл фон Чиршница к этому вагону, бесшумно отворил дверцу и впустил молодого человека в тёмное купе второго класса.
— Сидите здесь смирно, — сказал он, — и счастливого пути!
Он затворил дверцу.
— Всё в порядке? — спросил он обоих рабочих, проходя мимо них.
— Всё в порядке, — отвечали оба тихим голосом.
Они пошли медленно к оживлённой части железнодорожного двора.
Через полчаса зазвонили в первый раз к поезду в Оснабрюкке.
У всех входов и выходов железнодорожной станции стояли полицейские. Собиравшиеся путешественники внимательно осматривались — все они были невинными, неподозрительными личностями.
Стали садиться. Все места были вскоре заняты, оказалось, что прицепили только два пассажирских вагона: путешественникам не достало мест, они ссорились со служителями.
— Какая незадача! — вскричал кондуктор. — Господин инспектор, недостаёт пассажирских вагонов!
Подошли двое рабочих.
— Мы позабыли прицепить ещё один вагон, назначенный для поезда, — сказали они, снимая фуражки.
— Вы будете оштрафованы за эту оплошность, — сказал инспектор строгим тоном, — у каждого вычтут по талеру; если повторится ещё раз такой случай, то вы будете уволены. Скорей же, скорей прицепите ещё два вагона — пассажиров много!
Рабочие бросились, за ними последовали другие. Через несколько минут прицепили два вагона, путешественники бросились к ним и заняли места; подали сигнал — и поезд, свистя и шипя, скрылся во мраке ночи.
Фон Чиршниц сидел в уголке купе. Кондуктор пометил билеты, всё было в порядке.
Полицейские занимали все входы, в полицейское управление был отправлен рапорт:
В ответ последовал приказ стеречь железнодорожную станцию в течение всей ночи.
Перед театром же расхаживал медленными шагами человек, не спускавший глаз с дверей «Георгсхалле». Окна ресторана горели огнями, всю ночь раздавались звон стаканов и громкие, весёлые голоса, в окнах показывались иногда тёмные силуэты людей.
— Прескверное дело, — проворчал стороживший, — присматривать за кем-нибудь, торча на морозе, между тем как тот всю ночь просидит в трактире!
И, дрожа от холода, он ворчливо принялся опять расхаживать.
Посреди узкого переулка, во внутренней, самой древней, части города Ганновера, стоит так называемый «Бальхоф», старинная гостиница с большим двором. В давно прошедшие дни лучшее общество города и окрестностей давало здесь свои балы, и ещё теперь украшения большого зала хранили следы прежнего блеска. Но давно уже свет забросил и эту древнюю гостиницу, и тесную старинную часть города; большой зал, в котором некогда расхаживал кембриджский герцог с изящнейшим обществом своего двора и в котором ганноверский свет подражал знаменитым альмакам[33], служил теперь местом удовольствий для мелкого бюргерства, а в боковых комнатах, в которых стаивали прежде игорные столы министров и вельмож, заваленные кучами золота, собирались теперь честные ремесленники за кружкой зайдельского пива или за бутылкой сен-жюльенского вина, рассуждая о событиях промышленной или политической жизни.
В то время посетители часто посещали эту гостиницу. Поразительные по своей быстроте события, которые перевернули прежний порядок; новые условия, так мало применимые к старым привычкам; удивительная, неслыханная скорость и прозорливость нового правительства, с которым нельзя было вести себя, как в былое время, — всё это побуждало бюргеров собраться, чтобы обменяться мыслями и отвести душу в тихом, привычном кружке.
Сюда сходились только приверженцы старины; всякий, заподозренный в благоприязни к новым условиям или в сношениях с пруссаками, немедленно отчуждался, подвергаясь презрительным взглядам и ядовитым замечаниям, и, если головы разгорячались, подлежал изгнанию из гостиницы, что подкреплялось активными мерами.
В тот самый вечер, когда арестовали фон Венденштейна и когда фон Чиршниц ускользнул из рук полиции в «Бальхофе», собралось многочисленное общество. Арест молодого офицера стал известен, роились догадки и предположения об этом случае, которого ещё не могли объяснить себе, но который пробудил во всех предчувствие близкой грозы, из коей уже грянул гром и, быть может, грянет сию минуту во второй раз.
У одного из столов вокруг старого придворного седельника Конрадеса, старика с суровым, морщинистым лицом, расположилось несколько бюргеров; громко и часто ударяя по столу своей жёсткой рукой, он выражал своё неудовольствие новым положением дел:
— Гром и молния! — вскричал он, захлопывая крышку своей кружки. — Если был бы жив старый Эрнст-Август, какую бы физиономию он скроил, вздумай пруссаки отнять у него страну! Тогда, конечно, было иначе — в Берлине не рискнули бы связаться с ним: императорские и королевские дворы питали к нему уважение, да и тут не наделали бы всех тех глупостей, от которых мы погибли.
— Но когда возвратится король, — сказал токарь Шпат, маленький приземистый мужчина, голова которого вдалась в плечи и ещё больше пряталась в высокий воротник, — когда возвратится король, мы покажем всем дрянным ганноверцам, которые бегут теперь к пруссакам, — провозгласил он, сердито стискивая зубами конец длинной трубки с шёлковыми кистями. — Мы покажем им себя!
И чтобы успокоиться от сильного волнения, в которое привела его мысль о будущем мщении плохим патриотам, наказание коих, судя по выражению его лица, должно быть жестокое и варварское, он сделал большой глоток и выпустил такой столб табачного дыма, что из-за него не стало видно его маленьких глаз, горевших гневом.
— Когда возвратится король! — сказал старый Конрадес медленно и задумчиво, опираясь морщинистым лбом на жилистую, загоревшую руку и печально поднимая серые глаза на прежнего цехового старшину. — Вы знаете, Шпат, как я привязан к старому Ганноверу. Мне больно, что я не умер, прежде чем настали новые времена. Но говорю вам, что все ваши слова, действия и волнение не приведут ни к чему — король не возвратится!
— Король не возвратится?! — вскричал звонким голосом, полным удивления и неудовольствия, небольшой худощавый и бледный человек с красивым, живым лицом и светло-русыми волосами и бородой. — А я говорю вам, что король возвратится, и очень скоро — всё приготовлено для этого. Вы все не выходите из своего тесного кружка, ничего не видите и не слышите, а я был в Гитцинге, заглянул в политику, так сказать. Конечно, я не могу всего говорить, но… — продолжал он со значительным видом, выпрямляясь на своём стуле, — вы можете мне поверить, но король скоро вернётся, его величество сам сказал мне это.
— Лозе, — грубо оборвал его старый Конрадес, — вы, может, и хороший музыкант и вы называете себя даже директором музыки, потому что заправляете обществом певцов, но в политике ничего не смыслите.
Директор музыки Лозе с яростью взглянул на седельника, у него уже вертелся на языке резкий ответ, но он удержался, потому что было не совсем хорошо связываться со стариком Конрадесом, который никогда за словом в карман не лез; притом же Конрадес принадлежал к числу самых влиятельных бюргеров и пользовался уважением. Поэтому Лозе удовольствовался тем, что пожал плечами с презрительным и таинственно-значительным видом.
— Да, — сказал Конрадес, наклоняясь несколько над столом и махнув правой рукой, — да, всё это было бы хорошо и могло уже случиться, но нет для этого сил. Король Георг не похож на своего отца — он и вправду умеет приказывать, но не умеет владычествовать. Не умеет хотеть, хотеть так, как старый Эрнст-Август. Всё это я предвидел, — продолжал старик, оживляясь и не заботясь о том, слушают ли его, разделяют ли его мнение. — Всё это я предвидел с самого начала нового правления, — в его глазах за прошедшие пятнадцать лет правление Георга V так и осталось новым, — всё то было одно метание туда-сюда, один министр сменял другого и действовал как враг предыдущего, а писцы в министерствах рассуждали, придворные злословили и распускали одну молву за другой, и не было ни порядка, ни дисциплины. Ибо что делал король? Когда кто насолит ему, он поворачивался к нему спиной и запрещал являться ко двору; ну, тот уходил и злословил, — и вся страна, да и вы все, — сказал Конрадес громко, ударив кулаком по столу, — кричали и сожалели о бедняжке, с которым так несправедливо поступили. Во времена Эрнста-Августа бывало иначе — если кто-нибудь, хотя бы самый знатный и вельможный, сделает или скажет что-нибудь нехорошее, тогда государь призывал его и выговаривал жестоко, — да ведь вы не знаете, каков он бывал! — ну, тот уходил и помнил, как нужно себя вести, и, разумеется, долго не делал того, чего не следует. Так бывало и с другими придворными: все помнили, каково иметь дело со стариком, и такие вещи, какие происходили в прошлом году, не могли случиться. — Да-да, — продолжал он со вздохом, — старик — вот был государь, о котором они говорили по-английски — ведь в моё время все должны были знать по-английски, —