Грегор Самаров – Европейские мины и контрмины (страница 32)
Императрица протянула Руэру стройную белую ручку, которую тот почтительно поцеловал. Потом, по знаку императрицы, сел напротив неё.
— Ваше величество дали мне знать, — сказал он, — что позволяете мне засвидетельствовать вам свою преданность, — от всего сердца благодарю за эту милость.
Евгения с улыбкой взглянула на него.
— С другим человеком, — сказала она, — я поискала бы предлог, чтобы выразить ему то, что именно хотела сказать, с вами же, дорогой Руэр, это бесполезно, вы тотчас смекнёте. Поэтому я прямо выскажу, зачем пригласила вас.
— Я сочту себя счастливым, — отвечал Руэр, — если буду в состоянии служить вам в чём-либо.
— Вам известно, мой дорогой министр, — продолжала императрица, — что беспокойство опять овладело всем политическим миром. Я с ужасом слышу, что несчастный люксембургский вопрос угрожает принять дурной оборот и принудить нас к жестокой войне. Я боюсь вмешиваться в политику, это не та сфера, в которой я должна приносить пользу Франции, но, как известно, политика женщин вообще заключается в старании сохранить мир, и я желала бы содействовать, сколько могу, отказу от войны. Я настоятельно просила императора не доводить дела до крайности, и, — прибавила она с грациозной улыбкой, складывая кончики пальцев, — хотела ещё просить вас, верную опору государя, его лучшего советника, помочь мне сохранить мир; скажите своё веское слово, чтобы Франция, ещё не залечившая своих старых ран, не была принуждена вступить в новую, столь жестокую борьбу.
Государственный министр с удивлением посмотрел на посерьезневшую императрицу и с почтительным вниманием слушал её до конца.
— Естественно, — ответил он, — что благородное сердце вашего величества содрогается перед ужасами войны, хотя я убеждён, что вы благословите французские знамёна, когда они отправятся за новыми лаврами для отечества.
Евгения слегка закусила нижнюю губу и на минуту опустила глаза вниз.
— И я, — продолжал Руэр не останавливаясь, — конечно, не принадлежу к числу тех, которые в своём шовинистском предубеждении видят спасение Франции только в вечной войне, в бесконечном скоплении кровавых трофеев, но я никогда не скрывал ни от императора, ни от представителей страны, что победа пруссаков при Садовой, разорвавшая все плотины европейского договорного права, щемит моё патриотическое сердце. Я настаивал тогда, чтобы император не становился между разгорячёнными противниками, как того многие требовали — не следует опускать пальца в кипяток. Я не нахожу также, чтобы та форма Германии, которая составляет конечный результат войны 1866 года, была, безусловно, вредна для Франции: скорее наша политика может извлечь многие выгоды из современного положения дел. Однако европейское равновесие существенно нарушено — этот прусский меч, обращённый, по выражению Тьера, против сердца Франции, сделался настолько крепче и острее, что, действительно, необходимо притупить его и посредством вознаграждения восстановить равновесие. То и другое достигается уступкой Люксембурга. Последний служит в руках Пруссии остриём меча, в наших же руках он будет крепким щитом. Впрочем, я не думаю, что дело дойдёт до войны — в Берлине боятся её, и если только мы станем действовать твёрдо и не уступать…
— Не думайте так! — вскричала императрица с живостью. — Прусская сдержанность и умеренность притворны: там готовят сильный и общий взрыв немецкого национального чувства; запрос в собрании рейхстага был лозунгом, и если он удастся, то заговорят другим языком. Я уверена, что там решились на войну. Говорили вы с графом Гольтцем? — спросила она.
— Нет, — отвечал Руэр.
— Я вчера видела его, и знаете ли, он глубоко сожалеет о том, что в минувшем году не состоялось окончательного соглашения между Францией и Пруссией; он искренно желает сохранить добрые отношения, которые были бы неизменны, если бы он мог руководить прусской политикой. Гольц убеждён, что в Берлине решились на войну, и заклинал меня помочь здесь устранению конфликта.
— Но если бы началась война, — сказал Руэр спокойно, — мы взяли бы Люксембург. Оппозиционные элементы в Германии причинили бы много работы Пруссии, которая, скрестив с нами шпагу, довольствовалась тем, что за уступку Люксембурга приобретает признание первенства в Германии — цель похода 1866 года.
— Но у нас нет ни одного союзника! — воскликнула Евгения. — Тогда как у Пруссии есть Италия, Россия, тайное доброжелательство английской политики…
— История доказывает, — сказал Руэр, — что поиск союзников не приносил Франции ни силы, ни выгод. У Наполеона I не было союзников, они явились потом, вследствие его побед…
— Наполеон I! — вскричала императрица с неопределённым выражением и глубоко вздохнула. — О, я вижу ясно, что мои слова нигде не находят отклика, и однако… — Она подняла вверх глаза и сложила руки. — Я никогда не желала так сильно, как теперь, предотвратить ужасы войны. Ещё не миновавшая опасность для жизни принца доказала мне на опыте, что значит посылать своих сыновей на смерть, на поле битвы, и я чувствую себя теперь более, чем когда либо, представительницей тоски и горя всех матерей во Франции. Кроме того, я смотрю дальше. Последствия этой войны пагубно подействуют на внутреннее наше состояние.
— Мне кажется, что твёрдый образ внешних действий послужит только к упрочению внутреннего состояния и заставить смолкнуть все враждебные элементы, — ответил спокойно государственный министр.
— Если и внутри будут действовать с такою же твёрдостью, — возразила императрица. — К сожалению, люди, советующие императору начать войну, имеют свои особые виды, которые хорошо известны мне и которые, быть может, не лишены надежды на успех.
— Каких же видов можно достигнуть войной? — спросил Руэр, в глазах которого появилось большее внимание.
— Боже мой! — сказала Евгения, играя палочкой от «question romaine». — Вам известно, что я вижу и должна видеть многое, потому что ко мне стремятся интересы всех сторон, и враги по своей злобе, а друзья по своей ревности доводят до меня все. Так и теперь, я вижу сильное противодействие, имеющее целью ослабить бразды правления и ввести систему парламентаризма. Во главе этого движения стоит мой кузен Наполеон, на заднем плане Оливье…
— Эмиль Оливье? — вскричал Руэр, почти подпрыгнув на стуле. — Этот мечтатель, этот тщеславный шут, голова которого набита фразами и противоречиями, а сердце полно бессильным честолюбием? Я знаю его, — продолжал он с насмешливой улыбкой, — я знаю цену этому спартанцу. Но какую он имеет связь с вопросом о войне?
— Очень простую, — отвечала императрица, бросив быстрый взгляд из-под опущенных век, — императору твердят, что по прошествии двадцатилетнего периода существования империи нет надобности в сильном сосредоточении власти, что оно раздражает умы, отчуждает народ от династии и представляет престол шатким в глазах Европы; что теперь необходимо ввести новую парламентарную систему и привлечь в правительственную сферу силы оппозиции, чтобы создать для императорского сына такое учреждение, которое могло бы упрочить и поддержать династию независимо от личного преимущества государя.
Руэр пожал плечами.
— Но чтобы устранить систему личного правления, — продолжала императрица почти равнодушным тоном, — надобно, как твердят императору, поставить эту систему на высшую степень обаяния, потому что иначе народ не примет парламентаризма за добровольный подарок и не станет благодарить за него, но сочтёт его данью слабости.
— Такие уступки всегда бывают слабостью! — заявил государственный министр, покраснев от гнева.
— Теперь же, — продолжала императрица прежним тоном, — обаяние личного правления сильно потрясено отстранением Франции от немецкой катастрофы…
— Оно уже было прежде потрясено жалким исходом мексиканской экспедиции! — вскричал Руэр порывисто.
Евгения бросила гневный взгляд и так сжала металлическую палочку, что на руке отпечаталась красная полоса, но ни одна черта не дрогнула в её лице; она продолжала тем же спокойным тоном:
— В первый раз потрясаются европейские отношения, и Францию не спрашивают или не выслушивают: надобно изгладить это впечатление. Но когда Франция восстановит своё обаяние, когда император удовлетворит французский народ и своё самолюбие посредством требуемого вознаграждения, когда он будет главою победоносного войска, когда опять Европа станет внимать его слову — тогда наступит минута основать новое учреждение, которое со временем утвердит престол нашего сына. Я, — продолжала она со вздохом, — не вижу никакого опасения в этом учреждении; я нахожу, что империи нужна твёрдая, сосредоточенная власть для управления беспокойными французами; поэтому изо всех сил боролась против этих идей и старалась удержать императора от войны, однако я, быть может, ошибаюсь? Я уже раскаиваюсь, что отступила от своего правила никогда не вмешиваться в политику, хотя бы из самых лучших побуждений…
— А император? — спросил Руэр, который со всевозраставшим вниманием следил за словами императрицы. — Что говорит он об этих грёзах?
— Император? — переспросила Евгения. — Разве вы не знаете его? Молчит, слушает, и, кажется, слушает слишком долго и внимательно. Вы знаете, какое сильное влияние имеют на него великие либеральные и цивилизаторские идеи; мне кажется, я даже почти уверена, что сердце его расположено больше к тем людям, которые хотят вести империю к великому парламентарному апофеозу. Но оставим это, я переступила установленные мною границы; кроме того, коснулась тягостного предмета, потому что при всех этих прениях непременно касаешься вас! Итак, мой дорогой министр, — продолжила она с очаровательной улыбкой, — забудьте, что мы говорили о политике, сочтите все мои слова за тоскливые излиянья женского сердца, которые не должны вводить в заблуждение такой сильный ум, как ваш, издавна привыкший обозревать политику и руководить ею. Я ненавижу грозную войну и потому говорю и противодействую ей сколько хватает сил; вы смотрите на неё иначе: император рассудит, и звезда Франции дарует счастливое окончание.