Говард Лавкрафт – Зов Ктулху. Повести и рассказы (страница 3)
Ошеломленный и объятый страхом, но не лишенный того трепета, что ведом ученому или археологу при великом открытии, я более внимательно осмотрел окрестности. Луна, достигшая почти самого зенита, лила странный и яркий свет над высоченными кручами, окаймлявшими ущелье, и открыла моему взору тот факт, что по дну текла широкая лента воды, исчезавшая из виду в обе стороны и почти омывавшая мои стопы там, где я стоял на склоне. По ту сторону пропасти водная рябь плескалась у основания циклопического монолита, на чьей поверхности я теперь мог различить и надписи, и грубые изображения.
Письмена эти представляли собой систему иероглифов, мне неведомую и не похожую ни на что из виденного мною в книгах; они состояли по большей части из условных водных символов – рыб, угрей, осьминогов, ракообразных, моллюсков, китов и им подобных. Некоторые знаки, по всей видимости, изображали морских обитателей, неизвестных современному миру, но чьи разлагающиеся формы я прежде наблюдал на равнине, устланной поднятым со дна океана илом.
Однако сильнее всего приковывали мой взор резные барельефы. В силу своего неимоверного размера они были отчетливо видны через разделявшую нас ширь воды; и сюжеты их могли бы вызвать зависть у самого Доре. Думаю, изваяния эти должны были изображать людей – по меньшей мере, некое подобие человеческого рода; хотя существа на барельефах были показаны резвящимися, подобно рыбам, в водах какого-то морского грота или воздающими почести у монолитного святилища, которое, судя по всему, также находилось под волнами.
О ликах и телах этих созданий я не смею говорить подробно, ибо от одного лишь воспоминания мне становится дурно. Гротескные за пределами фантазии По или Бульвера, они все же были пугающе человекоподобны в своем общем силуэте – невзирая на перепончатые руки и ноги, ужасающе широкие, дряблые губы, стеклянные выпученные глаза и прочие черты, кои мне противно воскрешать в памяти. Любопытно, что они были высечены в неверной пропорции относительно окружающего фона: одно из существ изображалось убивающим кита, который был показан лишь ненамного больше его самого. Я отметил, как уже было сказано, их гротескность и причудливые размеры, но вскоре решил, что это всего лишь вымышленные божества некоего примитивного племени рыбаков или мореходов – племени, чей последний отпрыск сгинул за целые эпохи до рождения первого предка пилтдаунского или неандертальского человека.
Потрясенный этим внезапным взором в прошлое, лежащее за гранью самых дерзких антропологических гипотез, я стоял, погруженный в раздумья, пока луна бросала причудливые отблески на безмолвный канал предо мною. И тут я внезапно узрел это. Лишь легкое бурление ознаменовало подъем к поверхности, а мгновение спустя оно выскользнуло в поле зрения над темной водой. Исполинское, подобно Полифему, и омерзительное, оно метнулось к монолиту, словно чудовищный порожденный кошмаром колосс, и обвило его своими громадными чешуйчатыми лапами; при этом оно склонило свою отвратительную голову и издало несколько размеренных звуков. Полагаю, именно тогда я и лишился рассудка.
О моем отчаянном восхождении по склону и утесу, о моем безумном пути обратно к севшей на мель лодке я помню лишь обрывки. Мнится мне, я долго пел – и странно смеялся, когда уже не был способен петь. Смутно припоминаю, как позже, когда я уже добрался до лодки, разразился неистовый шторм; во всяком случае, я знаю, что слышал раскаты грома и иные звуки, которые Природа рождает лишь в самых необузданных своих порывах.
Когда я вышел из тени забытья, я обнаружил себя в госпитале Сан-Франциско – меня доставил туда капитан американского судна, подобравшего мою шлюпку в открытом океане. В бреду я говорил много, но вскоре уразумел, что словам моим не придали значения. О каком-либо поднятии дна в Тихом океане мои спасители ничего не знали; да и я не счел нужным настаивать на том, в чем был уверен: они все равно не поверили бы мне. Однажды я разыскал прославленного этнолога и озадачил его странными расспросами о древнем филистимлянском предании о Дагоне – Боге-Рыбе; но, быстро убедившись, что ум его безнадежно зауряден, я не стал продолжать беседу.
По ночам – в особенности когда луна полна и ущербна – я вижу это. Я пытался искать спасения в морфии; но он дарил лишь краткое забвение и вскоре вонзил в меня свои когти, сделав своим безнадежным рабом. Посему теперь я покончу со всем, изложив сей полный отчет – для сведения или же презрительного развлечения моих собратьев по роду человеческому.
Я часто вопрошаю себя: не было ли все это сущей иллюзией – лишь бредовой игрой воображения в горячке, когда я лежал, опаленный солнцем и охваченный лихорадкой, в открытой шлюпке после побега с германского рейдера. Я задаю себе этот вопрос, но всякий раз передо мною встает то видение с ужасающей, неоспоримой ясностью. Я не могу помыслить о морских безднах без содрогания, представляя безымянных тварей, кторые, быть может, уже в сей миг копошатся и барахтаются на его склизком дне, поклоняясь своим древним каменным идолам и ваяя собственные омерзительные подобия на подводных обелисках из пропитанного влагой гранита.
Мне грезится день, когда они восстанут над волнами, дабы увлечь в своих зловонных когтях остатки ничтожного, изнуренного войнами человечества; день, когда суша скроется в пучине, а темное дно океана вознесется к свету среди всеобщего панического безумия.
Конец близок. Я слышу шум у двери – словно некое массивное, осклизлое тело грузно наваливается на нее. Оно не найдет меня живым. Боже, эта рука! Окно! Окно!
Безымянный город
Когда я приблизился к Безымянному городу, я уже доподлинно знал: это место проклято. Я продвигался сквозь иссушённую, исполненную ужаса долину в призрачном свете луны и издали увидел, как он неестественно выпирает над песками – подобно тому, как из небрежно зарытой могилы торчат части разлагающегося трупа. Леденящий страх вещал из древних, изъеденных временем камней этого седого пережитка потопа, этой праматери старейших пирамид; и некая незримая аура отталкивала меня, повелевая отступить от зловещих тайн дочеловеческой эры, которых смертному не до́лжно видеть – и которых никто из людей прежде не дерзал коснуться взглядом.
Где-то в безлюдных пустынях Аравии сокрыт этот Безымянный город – крошащийся, безмолвный; его приземистые стены почти погребены под песками несчётных веков. Он пребывал в этом запустении, должно быть, ещё до того, как были заложены первые камни Мемфиса и пока кирпичи Вавилона ещё не познали жара печи. Не существует легенды столь древней, что могла бы назвать его имя или воскресить память о временах, когда он был средоточием жизни. О нём лишь шепчутся в суеверном страхе у ночных костров и бормочут старые женщины в шатрах шейхов – так, что все племена избегают его, не ведая истинных причин своего содрогания. Именно об этом месте безумный поэт Абдул Альхазред грезил в ночь, перед тем, как пропел своё необъяснимое и пугающее двустишие:
Мне надлежало бы осознать, что у арабов имеются веские основания страшиться Безымянного города – места, о коем сложены жуткие сказания, но которого не зрел ни один ныне живущий. Но я дерзнул бросить вызов их страхам и отправился в нетронутую пустошь вместе со своим верблюдом. Ныне я – единственный, чьи глаза видели его; и посему ни на одном лице не сыскать столь отвратительных морщин ужаса, как на моём; посему ни один человек не вздрагивает так мучительно, когда ночной ветер неистово гремит оконными рамами. Когда я наткнулся на него, замершему в мертвенном безмолвии бесконечного сна, он воззрился на меня – бледный и холодный в лучах безучастной луны посреди удушливого пустынного зноя. И, встретив его взгляд, я мгновенно отринул гордыню первооткрывателя и замер подле своего верного верблюда, в оцепенении дожидаясь рассвета.
Долгие часы я пребывал в ожидании, пока восток не подернулся серым маревом и звёзды не начали блекнуть; пока эта серость не обратилась розовым светом с золотым обрамлением. В тот миг я услышал приглушённый стон и увидел, как среди древних камней вздымается песчаная буря – хотя небо над головой оставалось кристально чистым, а пустыня вокруг пребывала в неподвижности и безмолвии. Внезапно над горизонтом, над песками показался пылающий диск солнца – сквозь пелену крохотного, уже утихавшего вихря; и в приступе горячечного возбуждения мне почудилось, будто из неведомых глубин донёсся звонкий удар поющего металла, приветствующий светило, подобно тому, как Мемнон приветствует его на берегах Нила. У меня звенело в ушах, воспалённое воображение кипело, и я медленно повёл верблюда по зыбучим пескам к этому лишенному голоса каменному чертогу – месту столь ветхому, что даже Египет и Мероэ не смогли бы сохранить память о нём; месту, которое я – единственный из сынов человеческих – узрел воочию.
Среди бесформенных оснований жилищ и дворцов я блуждал тут и там, не находя ни единой резьбы, ни одной надписи, способной поведать о тех существах – если только они были людьми, – кто воздвиг сей город и обитал в нём в те невообразимо далёкие времена. Древность этого места казалась болезненной и противоестественной; я жаждал наткнуться хотя бы на малейший символ, способный доказать, что город был сотворен рукою смертного. Ибо в руинах угадывались пропорции и масштабы, внушавшие мне необъяснимую неприязнь. Имея при себе инструменты, я прилежно копал в стенах истёртых построек; однако труд мой продвигался медленно, и ни одна существенная тайна не открывалась мне. Когда же вновь воцарились ночь и луна, поднялся ледяной ветер, и страх мой усилился до такой степени, что я не посмел остаться в пределах города. И, покидая древние стены в поисках ночлега, я заметил за спиной безмолвную, подобную вздоху песчаную бурю: она клубилась над серыми камнями, хотя луна сияла безмятежно, а пустыня вокруг была почти недвижима.