Говард Лавкрафт – Собрание сочинений. Логово белого червя (страница 65)
Первое мое отчетливое воспоминание об этом ужасающем некрополе относится к тому мигу, когда мы с Уорреном остановились у полускрытой землею гробницы и сбросили наземь свои грузы. При мне, помнится, был электрический фонарь и две лопаты, у спутника моего — подобный же фонарь и полевой телефон. Ни слова не было произнесено, ибо и место, и цель были нам известны; и, без промедления подхватив лопаты, принялись мы расчищать плоское, архаичное надгробие от травы, бурьяна и наплывов земли. Обнажив всю его поверхность, состоявшую из трех огромных гранитных плит, мы отступили, дабы обозреть эту гнусную сцену; Уоррен что-то прикидывал в уме. Вернувшись к гробнице, он попытался, используя лопату как рычаг, приподнять каменную глыбу, лежавшую близ обломков некогда возвышавшегося рядом памятника. Не преуспев в этом, он молча поманил меня помочь ему, и соединенных наших сил достало, чтобы отвалить плиту в сторону.
Под плитой открылась непроглядно-черная дыра, извергнувшая в первый миг поток столь отвратительных миазмов, что мы невольно шарахнулись в стороны, не в силах сдержать тошноты. Вскоре, однако, вонь немного рассеялась, и мы смогли подступиться к гробнице. Свет наших фонарей озарил первые ступени ведущей в глубину лестницы. Камень сочился каким-то омерзительным ихором, влажные стены покрывал налет селитры. К этому моменту относится другое мое яркое воспоминание, ибо тогда Уоррен обратился ко мне с довольно длинною речью. Голос его, высокий и мягкий, звучал невозмутимо, несмотря на окружавший нас ужас.
— Жаль мне просить тебя оставаться на поверхности, — сказал он, — но преступлением было бы просить человека с твоими слабыми нервами спускаться туда. Несмотря на все тобою прочтенное и мною поведанное, ты не представляешь, что предстоит мне увидеть и сделать. Это адский труд, Картер, и мне думается, что лишь обладая каменным сердцем, может человек исполнить его и остаться в здравом уме и твердой памяти.
Я не хочу обидеть тебя — Господь свидетель, что я рад видеть тебя со мной, — но я в определенном смысле затеял это дело и не могу тащить за собой такое хрупкое создание, как ты, на смерть или безумие. Я говорю тебе: ты не представляешь, на что это похоже! Но я клянусь сообщать тебе по телефону о каждом своем шаге — видишь, провода у меня хватит до самого центра Земли и обратно!
Память моя все еще хранит спокойные его слова, а с ними — и одолевавшие меня внутренние раздоры. Отчаянно мечтал я сопровождать своего друга в его нисхождении в гробницу, но он оставался непоколебим. В конце концов он пригрозил оставить затеянное нами, если я стану упорствовать, и единственно это смогло остановить меня, ибо только Уоррен обладал ключом. Все это я помню, хотя цель наших действий остается забытой. Заручившись моим неохотным согласием, Уоррен настроил телефоны. По его кивку я взял один аппарат и присел с ним на древнее, испещренное пятнами надгробие близ отвернутой нами плиты. Мы пожали друг друг руки, Уоррен взвалил моток провода на плечо и исчез в глубинах неописуемого склепа.
Еще минуту я мог видеть свет его фонаря и слышать шорох разматываемого провода; но свет вскоре резко померк, словно каменная лестница сделала крутой поворот, и смолкли всякие звуки. Я был один, прикованный к неведомым глубинам волшебной нитью, чья изоляция отливала зеленью в ломких лучах старой луны.
При свете фонаря я постоянно поглядывал на часы и с лихорадочным беспокойством вслушивался в динамик телефона, но более четверти часа от Уоррена не поступало никаких известий. Потом телефон защелкал тихонько, и я окликнул своего друга. Но все мое лихорадочное напряжение не могло подготовить меня к тому, что я услышал. Голос, донесшийся до меня из того гиблого склепа, звучал иначе, чем я привык слышать Харлея Уоррена. Он, так спокойно оставивший меня столь недавно, теперь звал из глубины дрожащим, испуганным шепотом, более зловещим, чем любой вопль:
— Боже! Если бы ты это только видел!
Слова застряли у меня в горле. Я мог только безмолвно ждать, пока торопливый шепот не прозвучал снова:
— Картер! Это ужасно… чудовищно… невероятно!
В этот раз голос не подвел меня, и я обрушил в микрофон лавину возбужденных вопросов, повторяя раз за разом: «Уоррен! Что это? Что?».
Теперь голос моего друга, охрипший от страха, был окрашен отчаянием.
— Я не могу описать, Картер! Это слишком немыслимо… я не осмелюсь… это нельзя знать живым… Боже всевышний! Я и не думал об этом!
И снова — тишина, и только мои вопросы сливаются в неразборчивый, дрожащий поток. И напряженный, сдавленный голос Уоррена:
— Картер! Во имя всего святого, задвинь плиту на место и беги отсюда, если можешь! Скорей! Все бросай и уходи — это твой единственный шанс! Делай, как я сказал, и не проси объяснять!
Я слышал его и все же продолжал повторять свои нелепые вопросы.
Вокруг меня лежали тени и тьма и могилы, подо мною — некая угроза, непредставимая человеческому воображению. Но мой друг был в большей опасности, чем я, и страх боролся во мне с обидою: как он мог подумать, будто я брошу его в подобных обстоятельствах?
Телефон снова защелкал, и до меня донесся жалобный вскрик:
— Уматывай! Ради бога, задвинь плиту и уматывай, Картер!
Что-то в мальчишеском жаргоне моего товарища стронуло меня с места.
— Уоррен, держись! Я иду! — уверенно крикнул я в микрофон.
Но при этих словах голос моего собеседника прозвучал воплем предельного отчаяния:
— Нет! Ты не понимаешь! Слишком поздно — и я виноват сам! Задвинь плиту и беги! Теперь мне уже никто не поможет! — И снова голос его изменился, прозвучав мягче, как бы примиряясь с ужасной судьбой, и все же он звенел тревогою за меня: — Скорей, пока не поздно!
Я пытался не слушать, пытался преодолеть овладевший мною ступор, исполнить свое обещание ринуться другу на помощь… но следующие его слова застали меня еще в объятьях парализующего ужаса:
— Картер, торопись! Все бесполезно… уходи… лучше одному, чем двоим… плита…
Пауза, и снова щелчки, и тихий голос Уоррена:
— Почти кончено… не тяни… завали эту проклятую лестницу и беги… не теряй времени… прощай, Картер… прощай навеки.
И тогда шепоток моего друга перешел в крик, в вопль, исполненный векового ужаса:
— Проклятые твари — их легионы! Боже! Беги! Беги! БЕГИ!
И тишина. Не знаю, сколько нескончаемых эпох я сидел в оцепенении, сжимая телефонную трубку, и шепча, и бормоча, и взывая, и плача. Снова и снова я повторял, тихо и громко, и разборчиво, и неясно: «Уоррен! Уоррен! Ответь мне! Там ли ты?».
И тогда пришел черед венцу ужасов той ужасной ночи — невероятному, немыслимому, почти неименуемому. Я уже сказал, что после того, как Уоррен прокричал из глубин свое последнее предупреждение, прошли словно бы годы, и только мои всхлипы прерывали жуткое молчание. Но затем в трубке опять раздались щелчки. Я напряг слух и снова окликнул: «Уоррен, ты там?» — чтобы в ответ услыхать то, что помрачило мой рассудок. Я не стану пытаться, господа, объяснить происхождение этого голоса, равно как не осмелюсь описать его в деталях, ибо первые же слова лишили меня сознания и вызвали провал в памяти, стерший из нее все до того момента, как я очнулся в лечебнице. Сказать ли мне, что голос этот был низким; гулким; тягучим; отдаленным; нечеловеческим; неестественным; призрачным? Что мне сказать? Этим завершаются мои воспоминания, и завершается мой рассказ — тем мигом, когда я услыхал этот голос; услыхал, сидя в оцепенении на забытом кладбище в лощине, среди просевших могил и обвалившихся памятников, гниющего бурьяна и болотных испарений; услыхал голос из самых глубин несвятой гробницы, и узрел танец бесформенных, смертоядных теней пд проклятой луной.
И этот голос сказал:
— Глупец! Уоррен МЕРТВ!
Даниэль Клугер
Неприкаянная душа
Яворицкий портной Арье Фишер сидел на скрипучем табурете у самого окна и делал вид, что перелицовывает субботний сюртук мясника Шлоймэ Когана. Сосредоточенное выражение лица портного никого не могло ввести в заблуждение, тем более его жену Хаву.
— Чтоб ты провалился, бездельник! — в сердцах сказала Хава, войдя в крохотную комнату-мастерскую из кухни и убедившись в том, что работа находится в первоначальном состоянии. — Чем глазеть в окно, лучше бы заказ закончил, ведь дома ни гроша нет! Сподобил же черт выйти за такого…
Арье Фишер сделал вид, что не слышит. Хава была не злой, но очень крикливой женщиной. Портной снисходительно относился к ее упрекам. Он справедливо считал испортившийся характер жены отсутствием у них детей.
Постояв рядом с мужем, никак не реагирующим на ее упреки, Хава в сердцах сплюнула и вернулась в кухню. Реб Фишер покачал головой и с неохотой взялся за когановский сюртук, оторвавшись от созерцания заоконной природы. Некоторое время он добросовестно прокладывал стежки по линиям, аккуратно прочерченным куском старого мыла.
Портному было от роду тридцать шесть лет, жене его — тридцать. Жили они в маленьком, готовом в любую минуту развалиться домике у самой реки. Ежевечерняя прогулка вдоль берега в виду дома составляла непременный атрибут жизни Арье Фишера на протяжении долгих лет.
Весенние ливни на две недели прервали эти прогулки, что не замедлило сказаться на его настроении и поведении.