реклама
Бургер менюБургер меню

Гонсало Бальестер – Дон Хуан (страница 63)

18

В нашу дверь постучали. Дон Хуан был на удивление невозмутим. В глазах его появилось какое-то новое выражение – смесь изумления и отвращения.

– Отвори им, Лепорелло.

Я впустил офицера и двух солдат, которые разоружили хозяина и взяли нас под стражу. Когда мы спустились во двор, из тела доньи Химены уже извлекли копья и чем-то прикрыли. Хозяин прошел мимо со связанными сзади руками. Он остановился. Глянул на покойницу все с тем же выражением и двинулся дальше. Нас затолкали в сырой и темный подвал. Я отважился было пошутить, но Дон Хуан велел мне замолчать. Он стоял, прислонившись к стене – высоко подняв голову, закрыв глаза.

Не сумею сказать точно, как долго мы там пробыли. Время от времени солдат приносил нам еду. Мы спали на земле и справляли нужду в углу. Дон Хуан так и не произнес ни слова, а я не осмеливался даже попытаться отвлечь его. Но вот однажды солдат велел нам выходить и сопроводил в замок, в большой зал.

Там находилось несколько человек. Мы узнали испанского посла и ватиканского нунция.

– Я приношу вам тысячу извинений, Дон Хуан. Мои солдаты не знали, кто вы такой. И благодарю вас за помощь. Иначе эта женщина улизнула бы от нас. Разумеется, мы не желали ей смерти, особенно такой. Мы просто казнили бы ее – отрубили голову, как и положено поступать со столь высокородной персоной.

Следом за ним к нам с улыбкой приблизился нунций. В руках он держал пергаментный свиток, который и протянул хозяину:

– Вот. Эта булла отпускает вам грехи и отменяет отлучения от церкви, которые на вас налагались, естественно, при условии, что вы исповедуетесь и принесете покаяние.

– А я имею для вас прощение от короля Испании. Можете возвращаться на родину, когда пожелаете, – сказал посол.

Дон Хуан поднял связанные руки, и посол собственным кинжалом перерезал веревки. Он без умолку извинялся и что-то объяснял… Нунций отошел в сторону и, обращаясь к какому-то сеньору, громко расхваливал поступок хозяина.

– Я хотел бы получить своих лошадей, – попросил Дон Хуан. – Немедленно.

– Но разве вы не останетесь с нами? Не отдохнете после заточения? Езжайте в Неаполь. Там вы сможете пожить спокойно, а потом сядете на корабль и отправитесь в Испанию.

– Лошадей.

Мы спустились во двор, ни с кем не простившись, и молча тронулись в путь. До самого Рима Дон Хуан не промолвил ни слова. Несколько дней он провел запершись, все так же храня полное молчание. Он шагал по своим покоям – ночи напролет, забыв о сне.

Наконец в одно прекрасное утро он кликнул меня.

– Господь отвернулся от меня, – сказал он и, услыхав мой смех, добавил: – Он покинул меня, забыл обо мне.

– Вы изъясняетесь слишком туманно, сеньор, мне не по уму такие загадки.

– Что ж здесь не понять? На сей раз благодать Его обошла меня стороной. Я не раскаялся в том, что соблазнил эту женщину, меня не тронула ее смерть. Не тронула даже чисто по-человечески. Предав ее, я не устыдился своего поступка. Когда я увидал, что она бросилась на солдатские копья, меня изумило только одно – что сердце мое не дрогнуло, не сжалось от раскаяния. Теперь ты понимаешь меня? Господь никогда не покидал меня. Я грешил, и Он посылал мне раскаяние, то есть знак своего присутствия, знак того, что наш спор с Ним продолжается. И я начинал сражаться с собой, пока не приглушал голос Бога, пока не одерживал над Ним победу. Но на сей раз глас Божий не доходит до меня – хоть я и уповал на Него в заточении, хоть и стремлюсь услышать Его теперь, в одиночестве. Сердце мое невозмутимо, и только разум терзается в поиске ответа. Я хочу постичь и не постигаю. Я столкнулся с очевидностью, но отвергаю ее. Ведь очевидно – Господь отказался от поединка, когда до конца еще далеко. Он презирает меня или предпочел забыть обо мне… Но так нельзя! Уговор есть уговор, Лепорелло. Сраженье наше должно продолжаться до самой моей смерти, и до последнего мига Господь не вправе торжествовать победу. Теперь тебе ясно?

– Да.

– Так вот: я протестую! – закричал он. – Я готов колотить кулаками в небесные врата – но я буду протестовать!

– Оставьте небеса в повое, хозяин, и никогда больше не приплетайте их к разговору – когда надо что-то объяснить, можно обойтись и без того. Вы просто-напросто устали. Вот и все.

Он взглянул на меня почти сердито:

– Ах, тебе этого не понять! Я не устал, нет, я чувствую в себе достаточно сил, чтобы совершить невозможное. Сердце мое дышит силой, эта сила побуждает меня действовать, ясно ли?..

Он схватил меня за плечи и встряхнул:

– Слушай! Теперь мы отправимся в Севилью.

– Зачем, сеньор?

– Не знаю. Но предчувствую, что там, где все началось, мне случится сотворить нечто, отчего нарушится молчание небес.

– Ох устроите вы там переполох!

– Пока не знаю, что именно я там устрою, но опять чувствую себя униженным, словно безразличием своим небо насмехается надо мной.

– А почему бы вам не навестить дома Пьетро? Он ведь мудрец, может, сумеет…

– Смею полагать, что дома Пьетро уже отправили в заточение. Но даже если он на свободе… Он – святой человек, у него есть ответы на любые вопросы, но на мои может ответить только Господь. Наверно, на это я и дерзну в Севилье – потребую от Бога ответа.

– Каким же образом, сеньор?

– Знать не знаю. Но сердце никогда не обманывало меня, и теперь оно велит мне возвращаться в Севилью…

Я пожал плечами и кивнул:

– Воля ваша, сеньор.

3. Лепорелло довез меня на своей машине прямо до театрального подъезда и высадил у внушительного и очень буржуазного на вид здания, где красным мелом по черной доске было выведено имя театра и название представления. Чуть ниже к стене была прикреплена полосками скотча бумажка, которая извещала о ценах на билеты.

Лепорелло достал из кармана контрамарку и протянул мне:

– Извините, что оставляю вас, но у меня еще есть дела. Заходите в эту дверь, там будет патио, надо его пересечь. Потом увидите еще одну грифельную доску наподобие вот этой. Вам туда. И не удивляйтесь скромности зала. Все, что нынче в театральном Париже действительно заслуживает внимания, показывается исключительно в такого рода помещениях, если не в худших.

Он попрощался со мной, приподняв шляпу и улыбнувшись, потом снова сел в машину. Я миновал подъезд, пересек патио и остановился перед второй грифельной доской. Там имелась небольшая дверца, рядом с которой стоял бесцветный тип с нарукавной повязкой.

Я предъявил ему билет. Он взял его, отрезал уголок и вернул мне.

– Я могу пройти?

– Пожалуйста.

Я попал в очередной коридор, довольно темный и нелепо петляющий. В конце его я разглядел девушку в синем, тоже с нарукавной повязкой. Она спросила билет, проводила меня до места и получила чаевые. Я сел. Это был один из тех залов, где ставят Ионеско или Беккета. Среди публики почти не было женщин. Я скользнул взглядом по лицам зрителей, сидевших неподалеку от меня, и сперва нашел их вполне обычными. Но рассмотрев повнимательней, подумал, что они несколько старомодны – словно с полотен сошли люди, чьи портреты писали Рембрандт, Буше, Делакруа и Мане, и надели современные костюмы, в которых чувствовали себя неловко. Правда, мимолетное впечатление было очень скоро стерто очевидным фактом: все эти господа курили и читали «Франс-суар». И тем не менее я не назвал бы их типичными для авангардных театров зрителями.

Девушка в синем входила и выходила. С каждым ее появлением в зале прибавлялся один, а порой и два новых зрителя. Зал, когда я туда попал, был заполнен наполовину, теперь свободных мест почти не оставалось. Свет показался мне не особенно ярким, но все равно пятна сырости на стенах легко отличались от остатков прежних сюрреалистических росписей. На занавесе была нарисована маска трагедии, а из ее рта выскакивали персонажи классической комедии. И тут, видно, крылся какой-то фокус, потому что, взглянув снова, я увидал уже маску комедии, а изо рта у нее выходили герои на котурнах; они размахивали кинжалами, и одежды их были забрызганы кровью. В третий раз я обнаружил череп и пляшущие скелеты. Мне даже стало слегка не по себе. Такого рода приемчики заставляют человека ощущать себя провинциалом.

Я сверился с часами, до начала оставалось несколько минут. Свет в зале медленно гас и явственно менял оттенки. Казалось, зрителей обволакивает зеленоватое свечение, исходящее от них самих, вроде эманации. Я закурил и поднял взор к потолку, совершенно темному, но по нему время от времени проносились желтые вспышки – мгновенные, судорожные. Я подумал, что Лепорелло обязан был меня кое о чем предупредить, хотя тотчас мне пришла в голову другая мысль: он рассчитывал на неожиданность, это было шуткой в его духе. Вполне возможно, теперь он из какого-нибудь укромного уголка следит за моей растерянной физиономией и от души потешается.

Кто-то занял место рядом со мной. До меня долетел знакомый аромат духов. Я скосил глаза и увидал Соню. Она закуривала сигарету, не глядя в мою сторону. Я поздоровался, она, даже не улыбнувшись, спросила:

– И вы здесь?

– А разве вы этого не ожидали?

– Ожидала. Но не думала, что нас усадят рядышком.

– Вы сердитесь на меня?

– Нет. Но видеть вас снова не хотела.

Она выпустила облачко дыма и вдвинулась в кресло поглубже. Взор ее был устремлен вперед. Я чувствовал себя неловко и пересел бы, если бы в зале было хоть одно свободное место, но зал уже заполнился.