18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гомер – ОДИССЕЯ. Соль и пепел (страница 3)

18

Камень кончился. Под ладонями оказался песок, крупный, серый, с острыми осколками ракушек. Он выполз на берег, и последняя волна лизнула его ступни, пытаясь утянуть обратно. Не вышло. Одиссей лежал лицом в песок и дышал. Песок пах солью, водорослями и чем-то ещё, сухим, земляным, давно забытым. Запах земли. Запах жизни.

Он лежал неподвижно. Мелкие ракушки впивались в щёку, но он не чувствовал боли, только усталость. Огромную, накрывающую с головой усталость, которая была сильнее любой волны. Вода подкатывала к его ладони и уходила обратно, оставляя на пальцах белую пену. Пена лопалась с тихим шипением. Он смотрел на неё, не в силах отвести взгляд. Человек, который пережил Троянскую войну, ослепил циклопа, спускался в царство мёртвых и семь лет был пленником богини, лежал на незнакомом берегу и смотрел, как лопается пена.

Потом его вырвало морской водой. Долго, мучительно, с жёлчью. Он перевернулся на бок, чтобы не захлебнуться собственной рвотой, и увидел небо. Оно было серым, низким, тяжёлым, но там, на востоке, за скалами, пробивалась узкая полоска света. Розоватая, почти золотая. Рассвет.

Одиссей закрыл глаза. Веки были тяжёлыми, как камень, и он не стал бороться. Сознание уходило, как вода уходит в сухой песок: медленно, неотвратимо, без сопротивления.

Перед тем как провалиться в темноту, он увидел женское лицо. Узкий подбородок. Глаза — он уже не помнил точно, серые они или зелёные, но помнил их выражение, спокойное и внимательное. Волосы, убранные под платок. Пенелопа. Он попытался произнести её имя, но губы не двигались.

И ещё он подумал, мельком, обрывком угасающего сознания, что Зевс Гостеприимец, должно быть, всё-таки есть. Море забрало всех его спутников. Его одного оставило. Он не знал зачем.

Темнота.

Часть I. ТЕРЕМ

Глава 1. Шум пира

Звук просачивался сквозь камень.

Пенелопа давно научилась различать его оттенки. Гул голосов ещё не опасен, это просто пьяные разговоры, которые сливаются в сплошной шум, похожий на жужжание пчёл в старом улье. Смех смотря какой. Короткий, лающий смех Антиноя означал, что он в хорошем настроении и никого не тронет. Высокий, захлёбывающийся смех Эвримаха всегда звучал фальшиво, даже когда он был трезвым. А вот когда смех стихал и наступала тишина, Пенелопа начинала считать. Если тишина длилась дольше десяти ударов сердца, что-то случилось. Драка? Кто-то сказал лишнее? Или просто допили вино и ждут, пока слуги принесут ещё?

Она сидела в своих покоях на втором этаже, у окна, выходящего во внутренний двор. Отсюда не было видно пиршественного зала, но звук долетал через открытую галерею, отражался от каменных стен, проникал в щели дверей. Когда-то в этих покоях было тихо. Здесь звучал только голос Одиссея, тогда, когда он рассказывал ей о походе, в который не хотел идти. «Менелай придёт за мной, — говорил он, стоя у этого самого окна. — Он всегда приходит за теми, кто должен ему. А я должен ему клятву».

Клятву. Одно слово, которое сломало её жизнь.

Пенелопа встала и подошла к станку. Он стоял в углу, массивный, из потемневшего от времени дуба, с натянутой основой. Ткань была уже почти закончена: широкое полотно сероватого оттенка, с вытканным по краю узором из спиралей и волн. Погребальный покров для Лаэрта. Старик был ещё жив, но Пенелопа начала ткать его три года назад, и за это время ткань успела бы обернуть его тело четырежды. Каждое утро она садилась за станок и ткала до полудня, пока пальцы не начинали неметь. А каждую ночь, когда женихи засыпали пьяным сном, она пробиралась в покои с масляной лампой и распускала сделанное за день.

Сначала это давалось легко. Она выдёргивала уточную нить ряд за рядом, и к утру ткань становилась такой же, как вчера. Месяц проходил за месяцем, год за годом, а покров не рос. Женихи злились, но верили, точнее, хотели верить. Им было удобно ждать. Еда и вино лились рекой, а перспектива делить власть над островом казалась достаточно близкой, чтобы не торопиться. Они не знали, что царица каждую ночь распускает свою работу. Знала только старая Эвриклея, которая приносила ей лампу и молча стояла у двери, пока госпожа работала, и ещё две служанки, которые помогали носить пряжу. Все трое молчали, и все трое понимали, что случится, если тайна выйдет наружу.

Сегодня Пенелопа не притронулась к челноку. Она стояла у станка и смотрела на ткань, но мысли были далеко: внизу, в пиршественном зале, куда только что спустился её сын. Телемах. Её мальчик. Двадцать лет. Он родился за несколько месяцев до того, как Одиссей уплыл, и теперь был выше неё на голову, но в глазах всё ещё мелькало что-то детское, что-то обиженное, как у щенка, которого не пускают в дом. Она слышала, как он спустился в зал говорить с женихами. Добром это не кончится, можно было не гадать.

Гул голосов стал громче. Кто-то засмеялся, коротко, лающе. Антиной. Потом наступила тишина, и в этой тишине раздался голос Телемаха. Слов было не разобрать, но тон, высокий, срывающийся, сказал ей больше любых слов. В нём была злость и что-то ломкое под ней: крик, который силился звучать как требование.

Тишина длилась шесть ударов сердца. Потом зал взорвался хохотом. Пенелопа закрыла глаза. Она представила, как Телемах стоит посреди пиршественного зала, сжав кулаки, а вокруг него сто двенадцать взрослых мужчин, которые хохочут, хлопают ладонями по столам, разливают вино. Которые знают, что он ничего не может им сделать. Которые завтра будут так же жрать его мясо и пить его вино, а послезавтра тоже, и через месяц тоже, пока не кончится еда или пока один из них не наденет корону Итаки.

Она снова села у окна. Внутренний двор был пуст, только старая олива, посаженная ещё прадедом, тянула к небу корявые ветви. Под оливой спала собака, старая сука, которую Телемах подобрал щенком лет пять назад. Собака дёргала лапами во сне, и Пенелопа позавидовала ей. Спать и не слышать этот шум. Спать и не знать, что твой дом превратился в хлев. Женихи, которые днём и ночью пируют в её доме, нарушают священный закон ксении, тот самый закон, который велит гостю быть почтительным, а хозяину щедрым. Они гости только по названию. На деле они хуже пиратов, потому что пираты хотя бы не притворяются друзьями. Но она ничего не могла сделать. Пока она не выберет мужа, у них есть формальное право сидеть за её столом. А выгнать гостя, даже такого гостя, значит самой нарушить закон Зевса.

Дверь скрипнула за спиной, и Пенелопа вздрогнула.

— Это я, госпожа.

Голос был старый, надтреснутый, но твёрдый. Эвриклея. Когда-то она нянчила Одиссея, потом Телемаха, а теперь стала кем-то вроде тени, которая всегда рядом, но никогда не путается под ногами. Она вошла в покои с кувшином в руках и поставила его на низкий столик у двери.

— Вода с розмарином, — сказала она. — Ты опять не ела.

Пенелопа покачала головой.

— Я не голодна.

— Ты не голодна уже три года. — Эвриклея подошла ближе, шаркая ногами по каменным плитам. — С тех пор, как они пришли.

Старуха остановилась рядом с Пенелопой и посмотрела в окно, хотя смотреть там было не на что. Они стояли молча, две женщины, одна старая, другая ещё не старая, но уже переставшая быть молодой, и слушали, как внизу, в пиршественном зале, женихи требовали новую порцию жаркого.

— Телемах спустился к ним, — сказала Пенелопа.

— Я слышала.

— Они опять будут смеяться над ним.

— Да, — просто сказала старуха. — Будут.

Пенелопа повернулась к ней. В полумраке покоев лицо Эвриклеи казалось вырезанным из старого дерева: такие же глубокие морщины, такие же тёмные тени.

— Иногда я думаю, что он не вернётся, — сказала Пенелопа. — Что я зря всё это делаю. Ткань, ложь, ожидание. Может, проще было выбрать одного из них ещё десять лет назад и закончить этот цирк.

Эвриклея ничего не ответила. Она подошла к станку и провела сухой ладонью по натянутым нитям.

— Знаешь, — сказала она, не оборачиваясь, — когда Одиссей был маленьким, он боялся темноты. Каждую ночь просыпался и кричал, пока я не приносила лампу. Он говорил, что в темноте живут чудовища.

— Я не знала этого, — сказала Пенелопа.

— Он никому не рассказывал. Даже матери. — Эвриклея убрала руку с ткани и повернулась к царице. — А потом, когда ему было двенадцать, он пошёл охотиться на кабана. Один. И убил его. И с тех пор никогда не зажигал лампу на ночь.

Пенелопа хотела что-то сказать, но шум внизу изменился. Смех стих, голоса стали громче, напряжённее. Кто-то что-то крикнул, она не разобрала слов, но тон был угрожающим. Потом послышались шаги, быстрые, тяжёлые, поднимающиеся по лестнице.

— Телемах, — сказала Пенелопа.

Она подошла к двери и приоткрыла её. В коридоре было темно, только внизу, у подножия лестницы, горел факел. Шаги приближались, и через несколько мгновений она увидела сына. Он поднимался по лестнице, опустив голову, и плечи его вздрагивали, не то от гнева, не то от слёз. Пенелопа шагнула в коридор.

— Телемах.

Он остановился. Поднял голову. Глаза были красные, но сухие.

— Я говорил с ними, — сказал он. Голос звучал глухо. — Я потребовал, чтобы они покинули наш дом. Они засмеялись. Антиной сказал, что у меня ещё молоко на губах не обсохло.

— Иди сюда, — сказала Пенелопа.

Он не двинулся.

— Эвримах сказал, что я могу остаться, если хочу. Как шут. Он бросил мне кусок хлеба и сказал: «Сиди в углу и не мешай взрослым».