18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 25)

18
И меньше ль по трудах мне будет сладок он, Зимой – близ огонька, в тени древесной – летом? Без страха двери сам для парки отопру, Беспечно век прожив, спокойно и умру.

Для Жуковского сон – портал в идеальный мир; то, что способно “пустыню” жизни преобразить в “храм”, где оживает душа. Батюшков в этом смысле гораздо “античнее”, и не только “паркой”, которой нет у Жуковского – а тем, что мыслит храм вполне материально: “Зимой – близ огонька, в тени древесной – летом…” Для Батюшкова храм и есть дом, где философ-отшельник-пиит сладко спит, беспечно бодрствует, живёт одним днём и не думает о смерти. Смерть у Жуковского – “успокоенье”; мир горний, альтернативный сущему. Для эпикурейца Батюшкова спокойно умереть может лишь тот, кто не боится смерти, а не боится тот, для кого загробного мира не существует. В переводе одной басни пересекаются как бы два мировоззрения. Батюшков применяет философию к реальности в точности по Эпикуру. Он деятельный преобразователь жизни. А Жуковский переносит стремление поэта (и читателя) в мир идеальный, романтический и мало связанный с обстоятельствами конкретной жизни. “Пока сей последний будет выходить к калитке навстречу к своей пастушке, – писал Вяземский, – первый станет рассуждать о платонической любви, и оба будут удивляться друг другом”.

Той же весной “определится” третий участник московской литературной компании: Пётр Вяземский. Начало лета 1810 года Батюшков и Жуковский проведут в его подмосковном Остафьеве – под одной крышей с Карамзиным. Литературные знакомства Батюшкова обретут, наконец, черты настоящего эпикурейского “дружества” – чьё тепло и нежность он сохранит до последних дней непомрачённого разума.

Однако сейчас в Москве зима и ничто не предвещает остафьевских радостей. С Жуковским он только знакомится, а Вяземского не знает. Карамзин лежит при смерти; в доме на Колымажном никого не принимают; Жуковский рвётся в полемику с шишковистами и тянет Батюшкова; Батюшков сомневается; он занят правкой своих и гнедичевых рукописей для “Цветника” и “Вестника Европы”; после “Видения на берегах Леты” полемики он не хочет, да и обстановка в доме у Муравьёвых теперь совершенно не боевая и не творческая.

С приездом родственников – семейства Муравьёвых-Апостолов – в доме на Малой Никитской всё преображается. Батюшкова неожиданно окружает “цветник” самый настоящий. Под одной крышей с ним теперь живёт жена Муравьёва-Апостола сербская красавица Анна Семёновна с дочерьми. Юницы выросли во Франции и плохо знают по-русски, и это придаёт им очарование. В Москве они, как и Батюшков, впервые, и Константин Николаевич становится их невольным гидом по древнему городу. Ещё немного, и он, может быть, влюбится.

“Голова у меня не на месте”, – признаётся он Гнедичу.

Но нет и нет: старшая Елизавета, которой увлечён Батюшков, отбывает в Петербург на собственную свадьбу. Видение меркнет, искра, не разгоревшись, гаснет. “Ты увидишь у Оленина И.М. Муравьёва дочь, – пишет он Гнедичу вдогонку прекрасной химере. – Какова?..а?..а?..а?”

Гнедич: “Она божественная, я ничего лучше не видел”.

(Строка в письме зачёркнута.)

“Я на первой неделе поста хочу ехать в Тверь, – переходит к делам Батюшков. – Но сперва отпиши, как взяться за Гагарина, как и что делать?”

Через Гагарина Батюшков мечтает получить место при посольстве и уехать из России. Пусть в стихах он эпикуреец – жизнь вынуждает заниматься карьерой. Схема, которую он выстроил в уме за месяцы хантановского “заточения”, настолько очевидна, что он почти не сомневается в успехе. Именно так продвигались по службе, так почему бы Батюшкову не воспользоваться случаем? “Еслиб я съездил туда с I-й песнею Тасса? – допытывается он у Гедича. – Еслиб великая княгиня приняла её милостиво? Еслиб она дала мне письмо к министру иностранных дел, с тем чтоб меня поместили на первое открывшееся место в иностранной коллегии?”

Если бы, если бы, если бы…

Торквато Тассо. Поэтический и житейский образ великого итальянца будет преследовать Константина Николаевича всю жизнь, а “несчастная судьба поэта” станет чем-то вроде отрицательного эталона. Ни эпикурейство Батюшкова, ни его увлечение жизнелюбивым, “позитивным”, светлым Ариосто – не спасут от заклятия трагической судьбы Торквато. Живущий в Батюшкове чёрный человек всё чаще видит в ней мрачные предзнаменования судьбе собственной.

Литературоведы до сих пор скорбят о том, что Константин Николаевич не одарил нас – подобно Гнедичу “Илиадой” – переводом “Освобождённого Иерусалима”. О том, что уже в 1804 году 17-летний Батюшков увлечённо читает эпопею, по крайней мере в прозаическом переводе Михаила Попова, можно судить по упомянутому уже стихотворению “Бог”, в котором откликаются некоторые образы и даже строки из Торквато Тассо.

О Тассо Батюшков знал, надо полагать, ещё от Муравьёва. Возможно, подталкивает Батюшкова к Тассо и поэт Вольного общества Николай Остолопов, в чьём журнале юный Батюшков когда-то печатался. В 1808 году Остолопов выпускает “Тассовы ночи” – перевод с итальянского книги Компаньони Джузеппе “Le veglie del Tasso”. Книга, изданная в Париже в 1800 году, – блестящая мистификация в духе предромантического времени. Текст представляет собой якобы случайно обнаруженные рукописи Торквато Тассо. Перед читателем бесконечный внутренний монолог сходящего с ума поэта. Мистификация успешная, ведь именно такого рода публикации упрочивали и распространяли легенду о великом итальянском гении, безвинно пострадавшем от завистников и тиранов за свой талант и возвышенные чувства к женщине.

Гнедич подбадривает друга взяться за большую работу, ведь элегии и сатиры, которые пишет Константин Николаевич, не достойны серьёзного стихотворца. Из военного похода в Пруссию Батюшков, действительно, пришлёт Гнедичу послание “К Тассу” и перевод первой главы “Освобождённого Иерусалима”. Обе вещи будут напечатаны в одном номере “Драматического вестника” 1808 года, а перевод ещё и с пометкой о продолжении, что означает: к 1807-му Батюшков вроде бы сделал выбор большой формы. Стихотворение “К Тассу” будет первое в истории русской поэзии послание к великому итальянцу. Как и многое у раннего Батюшкова, оно написано “поверх” французских оригиналов. В вольном батюшковском переводе “протеистично” переплетены стихи Лагарпа и Мирабо, а также русские переводы из Тассо – Попова, и античные аллюзии самого Тассо, например на Вергилия. С этой публикации начинается батюшковская “тассиана”. Но – к неудовольствию Гнедича – Батюшков реализует её не в переводе “Иерусалима”. А в нескольких произведениях малой формы. Уже к 1810 году поэт чувствует, что, во-первых, не способен к многолетнему кабинетному переводческому труду, и что если его муза и подобна торкватовой, то не в эпичности замысла. У Тассо, по точному замечанию Шатобриана, многое переплетено, но ничего не спутано. Так же, просто на короткой дистанции, скользит от предмета – к эмоции – цитате – мысли – и обратно – батюшковская муза. Он чувствует свои возможности и всё больше сомневается в увещеваниях Гнедича. Во-вторых, чем глубже он погружается в итальянский язык Тассо, тем очевиднее, что на русском языке передать его гармонию даже отдалённо невозможно. А в-третьих, Батюшков не берётся за Тассо из суеверия, ведь многие его предшественники – переводчики – подобно самому Тассо – не увидели собственной славы. Он опасается (и не зря!) – этого “заклятия”.

Но карьера? “Освобождённый Иерусалим” Батюшкова пришёлся бы ко “тверскому двору” Екатерины Павловны. Созвучие времени было очевидным. Как Святая Земля изнемогала под гнётом магометан – так Европа лежала под пятой Наполеона и ждала освободителя. Одного слова великой княгини было бы достаточно, чтобы Батюшков получил должность.

“Подобраться” к великой княгине он рассчитывал через князя Ивана Алексеевича Гагарина, большого театрала, занимавшего при тверском дворе должность шталмейстера (конюшего). С рекомендательным письмом к Гагарину, а лучше с дружеской запиской – Батюшков мог бы добиться аудиенции, тогда-то и можно преподнести княгине перевод нескольких песен из “Освобождённого Иерусалима” Тасса (а заодно “озвучить” желание послужить за границей). Но как “выйти” на князя? Не ехать же в Тверь с пустыми руками?

Великокняжеский дворец в Твери в то недолгое предвоенное время станет настоящим литературным и политическим центром. Особым покровительством Екатерины Павловны будут пользоваться те, кто занимает антифранцузскую позицию. На волне пост-тильзитского патриотизма таких людей в высшем обществе всё больше. Екатерина Павловна – человек живого и независимого ума и деятельного характера. Её одержимость теми или иными идеями не всегда можно объяснить логически. Возможно, неприязнь княгини к Франции есть форма сублимации личной неприязни к Наполеону, женой которого её чуть не сделали (“я скорее выйду замуж за последнего русского истопника, – негодовала она, – чем за этого корсиканца”). Её влияние на брата-императора огромно, но только в глазах самой Екатерины Павловны. Она и её окружение поддерживают в русском обществе антифранцузские настроения. Выражаются они в отторжении либеральных влияний – и поддержке идей национального самосознания, главная из которых – идея самодержавия, аргументированная Карамзиным в “Записке о древней и новой России”. Записка, составленная по заказу Екатерины Павловны, в марте 1811 года прочитана императором. Карамзин утверждает в ней самодержавие как единственную форму правления в империи, и это утверждение, возможно, становится ещё одним аргументом в пользу перемены мыслей императора. Вся мощь государственной машины направляется теперь не на развитие экономических и политических свобод, а на сохранение существующего порядка вещей – и победу над Наполеоном.