Глеб Шульпяков – Батюшков не болен (страница 12)
В доме Оленина Батюшков не только чувствует вкус к изящному, он усваивает язык, на котором об изящном разговаривают. Оленин – универсалист, и это тоже урок для Батюшкова: границы культур проницаемы; в искусстве одно влечёт другое; нет ничего худшего, чем культурная изоляция. Наконец, в доме Оленина много бранят, и спорят, и критикуют, и этому языку – сатирического злословия – Батюшков научится тоже здесь. Как уже было сказано, его официальный дебют состоится на страницах “Новостей русской литературы” с пометкой от издателя “Благодарим г. автора за сию пиесу и помещаем её с особливым удовольствием”. Стихотворение будет называться “Послание к стихам моим” – сатира обоюдоострая, о чём говорит уже эпиграф из Вольтера: “Освистывайте меня без стеснения, собратья мои, я отвечу вам тем же”.
Николай Гнедич. Ближайший друг и конфидент Батюшкова, адресат большинства его писем. Дружба между ними завязалась ещё в департаменте народного просвещения, где Гнедич работал писцом – как впоследствии его земляк Гоголь и герой “Шинели” Башмачкин. Дружбе с Гнедичем Константин Николаевич придавал какое-то почти сакральное значение (сам Гнедич в дружбе оставался прагматиком). Наверное, в нелёгкой судьбе товарища Батюшков слышал рифму собственным невзгодам. Впрочем, сам Гнедич “удары судьбы” не романтизировал, а, наоборот, скрывал и только упрямее шёл к цели. При склонном к унынию и самоедству Батюшкове он был как Штольц при Обломове и часто брал с поэтом снисходительный, даже грубоватый тон (“турецкого табаку пришлю такого, что до блевоты закуришься”[14]).
Судьба Гнедича была, действительно, невесёлой. Его детство прошло в полумужицкой среде небогатой малороссийской усадьбы. Он рано потерял родителей, “старосветских помещиков” из Полтавской губернии, и был девяти лет от роду помещён в Полтавскую духовную семинарию (откуда вынес брутальный бурсацкий юмор и чтение стихов нараспев). В раннем детстве он переболел “воспой”, его лицо осталось обезображено, а правый глаз утрачен. На портретах его изображали, как одноглазого Кутузова, с одного бока. На единственной картине, где он справа, он в специальных очках, в которых синяя шторка прикрывает вытекший глаз.
Внешнее уродство Гнедич компенсировал модными нарядами. Он носил невероятных расцветок шейные платки, запонки и пряжки, кружева и пёстрые жилеты, и забубённые шляпы. Первые годы в Петербурге он нищенствовал, снимал угол и жил на гонорары. Но когда получил должность помощника библиотекаря Публичной библиотеки – уже мог себе позволить щегольски одеваться. Он следил за модным рынком, и когда в Москве появился дешёвый батист, просил Батюшкова выслать ему “полдюжины платков”. И должность, и неплохое жалованье он получил благодаря Оленину, “продвигавшему” Гнедича как талантливого переводчика. Он же выхлопотал Гнедичу пенсию от “Аполлонши”, как за глаза называл Гнедич великую княгиню Екатерину Павловну (грант на переводы из Гомера).
В общей сложности Гнедич получал около 8000 в год – для сравнения доходы Батюшкова с имений были почти вдвое меньше. К тому же Гнедич жил холостяком на казённой квартире и не платил за аренду и “коммуналку”. Эту квартиру он изысканно обставил дорогой мебелью и утварью и устраивал чтения. Читал он нараспев высоким завывающим голосом (как читают ектенью) – так, что собака его Мальвина пряталась под диван и подвывала. Этажом ниже Гнедича квартировал Иван Крылов, которому Оленин тоже покровительствовал. Они с Гнедичем по-соседски дружили и когда выходили вместе, представляли довольно дикую пару: тучный высоченный Крылов, одышливый человек-гора – и разодетый как павлин одноглазый рябой. Вспоминали, что даже цвет фрака Гнедич приноровлял ко времени дня, в которое выходил из дому.
Для Гнедича, считавшего себя проповедником античной культуры и модерного развития России, Батюшков оставался милым вологодским помещиком и баловнем, которому можно и нужно покровительствовать. “Грудьонка твоя треснула бы, – писал Гнедич, – если б ты был в моих объятиях”. Как истинный Штольц, он трудился сам и подталкивал к работе товарищей. Крылова он убедил сесть за перевод “Одиссеи”, и только природная лень не позволила Ивану Андреевичу пойти дальше нескольких строк. Он мечтал увидеть на русском поэмы Торквато Тассо, а Батюшков, прекрасно читавший на итальянском, постоянно откладывал работу. Гнедич был стихотворец и переводчик, но не большой поэт, и не мог взять в толк, что настоящему поэту перевод нужен для “разгона” собственной поэтической мысли. Он ругал Батюшкова, когда тот забросил переводы.
В своё время Оленин представил Гнедича ко двору, и как всякий неродовитый провинциал, Гнедич чрезвычайно кичился связями в высшем свете. Молодой Гоголь надписал ему “Вечера на хуторе…” фразой “Знаменитому земляку от Сочинителя”, и этот “земляк” сильно раздосадовал Гнедича. Он желал бы поскорее забыть свое невесёлое прошлое. Гнедич не мог и подумать, что своих “Ивана Ивановича – Ивана Никифоровича” Гоголь спишет с него и Крылова.
Поглощённый работой над Гомером, Гнедич стал гнушаться литературных партий и собраний, особенно “патриотических”. В одном из писем к Батюшкову он в довольно резких выражениях описывает подобные сборища: “Я давно уже отказался, – пишет Гнедич в декабре 1809 года, – не вмешиваться ни в какие разговоры, ибо их, сколь я заметил, ведут или дураки или о дурачестве. Не думай, чтобы это заставляло говорить оскорблённое моё от них самолюбие. Нет, именно их вонючие курения, другому бы вскружившие уже голову, раздирают мою душу. Два бывшие со мною приключения пусть послужат тебе доказательством, как самая наружность нынешних людей оподлена: у Шишк<ова> я одному из членов словенофилизма приказывал подать мне стакан воды, почитая его лакеем; в доме Держ<авина> у одного из его юных поклонников спросил: куда у них на двор ходят? почитая его тоже лакеем. Из таких фигур, из таких тварей я вижу общества, советы и суды о произведениях ума и вкуса”.
Гнедич, хоть и был искренне привязан к Батюшкову, в делах с ним вёл себя далеко не по-дружески. На издании “Опытов в стихах и прозе”, первой (и последней) книги Батюшкова, он обязал его взять на себя все финансовые риски, а когда книга “пошла”, выплатил товарищу всего 2000, забрав себе остальные 15 тысяч. Эту черту в нём Батюшков знал, точно подметив в одном из писем сестре: “…ему тягость – малейшее исполнение, где нет выгоды”. Но на то и дружба, чтобы прощать подобное. Через несколько лет тот же трюк Гнедич проделает с “Русланом и Людмилой” Пушкина и его же “Кавказским пленником”: полторы тысячи автору, себе втрое больше. Пушкин подозревал об аферах старшего товарища и много лет спустя даже написал эпиграмму: “Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера, / Боком одним с образцом схож и его перевод”. Правда, в рукописи эпиграмма была тщательно зачёркнута. Странный пиетет перед одноглазым рябым античником не позволял литераторам в открытую с ним ссориться.
В 1805 году Гнедич отправится по делам на Украину и Батюшков напишет ему вдогонку большое послание. Первые его строки настраивают читателя на частную беседу, и тут невозможно не услышать Муравьёва, который в послании к Брянчанинову одним из первых приспособил этот тон – интимного письма – к русской поэзии (“Что делаешь теперь у Северной Двины”). Многие батюшковские послания будут как бы дальним эхом муравьёвского стихотворения.