реклама
Бургер менюБургер меню

Глеб Морев – Поэт и Царь. Из истории русской культурной мифологии: Мандельштам, Пастернак, Бродский (страница 9)

18

В противном случае тем более вставал бы вопрос о том, почему об аресте известного писателя за стихи, направленные лично против Сталина и рассматривавшиеся поначалу следствием как аналог террористического акта, не было оперативно доложено самому вождю и почему так мягок приговор. Поэтому же из цитируемого Аграновым ряда характеристик, выстроенного Мандельштамом на допросе («социальный яд, политическая ненависть и даже презрение к изображаемому»), закономерным образом выпадает самая нетривиальная и единственная личностно окрашенная – презрение.

То, что персональный акцент инвективы Мандельштама имел принципиальное значение для оценки текста по шкале «опасности» с точки зрения Сталина, подтверждает, например, рассказ Бухарина о ходившей по рукам в 1932 году рукописи оппозиционной программы Рютина, зафиксированный Николаевским в известном «Письме старого большевика». Говоря об этом документе, Бухарин подчеркнул, что «именно личная заостренность против Сталина <…> предопределила все дальнейшие мытарства ее автора»[122]. Он прямо связывал беспрецедентное для тех лет требование Сталиным смертной казни для видного партийца Рютина с «большой силой и резкостью» посвященных Сталину страниц, которые (что нами уже упоминалось) приравнивались им к акту террора. По этому же пути, как мы видим, первоначально шло и следствие по делу Мандельштама.

Смысл же спецсообщения Агранова сводился, с одной стороны, к демонстрации мотивированности задержания Мандельштама, а с другой – к игнорированию особого характера этого инцидента, к его, так сказать, банализации и встраиванию в общий ряд борьбы с типовыми проявлениями антисоветских настроений «мастеров» из «старой» интеллигенции. Отсюда – также дезинформирующая Сталина строка о том, что «в последние годы Мандельштам фактически прекратил печатать свои произведения»[123]: Агранову важно создать у Сталина впечатление, что арестованный поэт никоим образом не принадлежит к попутническому литературному «активу», с которым партийные органы работают перед съездом писателей и к учебе у которого Сталин призывал писателей-коммунистов[124].

Далее, имитируя цитату из показаний Мандельштама, Агранов выдумывает сведения об уничтожении рукописи антисталинской инвективы – между тем в показаниях поэта никаких свидетельств об уничтожении им текста нет. Как нет и закавыченных Аграновым (очевидно, в целях маскировки своей выдумки) мотивирующих «уничтожение» слов о том, что «эта вещь может стоить головы»[125].

Той же стратегии следует и структура спецсообщения, выбранная Аграновым: в отличие, скажем, от сообщения о приговорах Эрдману, Массу и Герману, к которому прилагались копии протоколов допросов обвиняемых, никакого приложения с текстом допросов Мандельштама в спецсообщении нет. Как, разумеется, нет и приложения с текстом «уничтоженного» стихотворения, дважды приведенного в протоколах (один раз – рукой следователя, другой – рукой автора)[126].

Зампред ОГПУ осторожно делает все, чтобы у Сталина по прочтении спецсообщения сложилось впечатление, что крамольный текст безвозвратно утерян, а вина отошедшего от современной литературы автора в значительной части компенсирована его (текста) уничтожением.

В публикации 2017 года, подготовленной архивистами ФСБ, спецсообщение Агранова датировано 1 июня 1934 года. Эта дата вызывает сразу несколько вопросов.

Если счесть ее соответствующей действительности, то неизбежно придется предположить, что уже 2 июня (если не в тот же день) Сталин знал об аресте и приговоре Мандельштама и, никак не возразив на спецсообщение Агранова, таким образом «утвердил» их. В этом случае его резолюция на письме Бухарина может быть прочтена как глумливая и ироническая (напомним: «Кто дал им право арестовать Мандельштама. Безобразие…»). Это, в свою очередь, не может не вызвать вопросов об адресате этой глумливой иронии. Письмо, как отмечалось, не вернулось к Бухарину, а было оставлено в личном архиве Сталина. Странно также, что такая «юмористическая» резолюция вызвала совсем не шуточный пересмотр приговора Мандельштаму.

Если воспринять слова Сталина как проявление его «коварства и двуличия»[127], то опять же неясно, почему Сталин, утвердивший (пусть и постфактум) приговор Мандельштаму, решил спустя почти неделю изобразить себя неинформированным и недовольным ОГПУ. Если иметь в виду версию о том, что Сталин хотел дальнейшего распространения информации о своем участии в деле Мандельштама, то эта задача решалась звонком Пастернаку, рассказывать о котором разрешил поэту секретарь Сталина А.Н. Поскребышев, а не резолюцией, информация о которой умерла в сталинском сейфе и обнаружение которой в 1993 году[128] стало сенсацией.

Резолюции, оставленные Сталиным на «литературных» бумагах в те же недели, когда разворачивалось дело Мандельштама, не несут никаких следов ни юмора, ни двуличия. Около 17 мая Сталин пишет на прошении Бориса Пильняка о выезде с женой за границу: «Можно удовлетворить»[129]. На письме Булгакова от 11 июня с аналогичной просьбой Сталин пишет: «Совещ<аться>»[130]. Наконец, на письмо секретаря Оргкомитета Союза писателей П.Ф. Юдина от 14 июня с просьбой дать указания относительно полученного из Парижа заявления Евгения Замятина о приеме в создаваемый союз Сталин накладывает резолюцию: «Предлагаю удовлетворить просьбу Замятина. И. Сталин»[131].

Как видим, эти (и другие) резолюции Сталина в высшей степени функциональны, прямо отражая содержание того документа, к которому относятся. Письмо Бухарина, написанное в целом в тоне непредставимой в 1934 году ни для одного из эпистолярных собеседников вождя независимости[132], не содержало просьбы освободить Мандельштама или облегчить приговор, а являлось в своем роде информационной справкой о факте его ареста и высылки с приложением «экспертной» оценки его творческого облика (нетрудно заметить, что опытный бюрократ Бухарин в точности повторил в своем письме Сталину структуру спецсообщения ОГПУ). Соответственно, резолюция, наложенная Сталиным, касалась не судьбы Мандельштама, а сталинской оценки сообщаемого ему факта ареста – причем сугубо в номенклатурно-ведомственной логике вопроса о полномочиях ОГПУ, работа которого была, напомним, критически рассмотрена в постановлении Политбюро, принятом накануне, 5 июня. Однако роль этой резолюции (наряду с обращением Бухарина) в пересмотре приговора Мандельштаму очевидна. Тем большее значение для создания непротиворечивой картины принятия Сталиным решения о смягчении участи Мандельштама играет датировка спецсообщения Агранова. От нее зависит наше понимание объема известной Сталину информации – был ли он ограничен сведениями из письма Бухарина и из разговора с Пастернаком, или же здесь, действительно, имела место к акая-то представляющаяся загадочной игра в незнание.

После выхода первоначальной версии настоящего текста[133] П.М. Нерлеру удалось ознакомиться в ЦА ФСБ с подлинником спецсообщения Агранова, опубликованного в 2017 году. Документ был продемонстрирован им на публичной дискуссии «Поэт и власть: анатомия чуда о Мандельштаме» в Сахаровском центре[134]. Как мы и предполагали, датировка его была дана публикаторами некорректно[135]: на самом деле текст Агранова не имеет точной даты, перед обозначением месяца («июнь») оставлен незаполненный пробел. Вверху документа стоит карандашная помета «Н.П.». По сообщению П.М. Нерлера (со ссылкой на архивистов, знакомых с документооборотом ОГПУ), она означает, что документ «не посылался» или «не подписывался».

Эти коррективы, разрешая задававшиеся прежней ошибочной датировкой противоречия, заставляют нас предположить, что записку Агранова, готовившуюся в первых числах июня, опередило письмо Бухарина. После резолюции Сталина надобность в спецсообщении отпала, и оно не было послано адресату, узнавшему об аресте Мандельштама от Бухарина и получившему дополнительные детали в разговоре с Пастернаком. Еще предстоит, надеемся, выяснить, каким образом Сталиным было дано указание о пересмотре приговора Особого совещания Мандельштаму: это могло быть сделано, например, в специальном письме Ягоде или в разговоре с ним, телефонном или очном[136]. Документы об этом нам (пока?) неизвестны.

В любом случае в условиях неполной открытости сталинского архива (засекречена, в частности, вся переписка Сталина с ОГПУ, НКВД, НКГБ и МВД СССР за 1922–1952 годы[137]) и архивов ОГПУ/НКВД невозможно считать ряд документов по делу Мандельштама выстроенным окончательно и исчерпанным.

Важно, однако, подчеркнуть, что, независимо от датировки спецсообщения Агранова, его персональная линия в деле Мандельштама остается неизменной – это линия на «затушевывание» дела и на сокрытие от Сталина текста Мандельштама о нем. Есть все резоны предполагать, что, какими бы мотивами ни руководствовался зампред ОГПУ, в ином случае заступничество Бухарина вряд ли было бы столь эффективным.

Все известные нам реакции Сталина на литературные тексты, которые могли быть квалифицированы как антисоветские, носят однозначный и подчеркнуто негативный характер. Ближайший к делу Мандельштама пример – отзыв Сталина на гораздо менее резкую, нежели мандельштамовская, анонимную эпиграмму на Максима Горького, которую получил по почте в мае 1933 года В.Д. Бонч-Бруевич, немедленно отправивший ее текст Сталину и Ягоде. На оставленной, согласно указанию вождя, в его архиве машинописной копии эпиграммы «Барон из Сорренто» рукою Сталина написано «Секретно. Читал» и резолюция в адрес неизвестного автора – «Подлец!»[138].