Глеб Горышин – Слово Лешему (страница 10)
Однажды на том берегу какой-то нетерпеливец разложил большой костер, напустил дыму, как дед Миха, когда топит баню по-черному. Да еще и орал благим матом. Я побежал, спеша, как пионер на зов горна. Лодка на месте, а весло дед запер в бане: «Всякие ходют». Опять бегом в гору, в избе взял деревянную лопату, на которой хозяйка избы Галина Денисовна Кукушкина сажала хлебы в печь. И покандехал на ту сторону.
Лодка деда Михи легка на ходу, послушлива, остойчива — но в ней есть две дыры: в корме и в днище. В днище дырка невелика: доплывешь до середины озера, ноги в воде по щиколотку; банкой почерпаешь (очень скоро надо черпать) — хватит плавучести до другого берега. Но тут есть одна тонкость: если вода в лодке достигнет критического уровня, лодка сядет настолько, что захлюпает большая дыра в корме... Тогда уж... Ну да, вместе с лодкой ты погрузишься, а дальше гляди сам.
Большую дыру дед Миха закладывает камушком с мохом. Я это узнаю уже после того, как погружусь...
И в этот раз тоже: камень выпал из дыры, посередине озера я принялся вычерпывать воду банкой, с интенсивностью поливальной машины, на виду у ждущего меня потустороннего (по ту сторону озера) гостя. Лодка опять же не подвела; так она и задумана и сделана: держаться на воде даже при двух пробоинах.
У костра меня ждал средний сын Михаила Яковлевича Анатолий, проработавший одиннадцать лет токарем на заводе в Тихвине, а теперь — шофером. Как мы помним, один из младших Цветковых возит в Тихвине заместителя директора. Дед не нарадуется на него: «То в Калинин едут, то в Минск, то в Москву». Еще один сын был милиционером — и ушел на завод. Эту новость сообщил отцу Анатолий. Отец обеспокоился, закудахтал: «Это ни к чему. За место надо держаться. Перелетать начнешь, к добру не приведет».
Сын сказал, как отрезал, на основе своего что-то значащего опыта: «Я его понимаю. У него ставка 150 рэ, и больше ни грамма. Как жить? У него двое детей».
Старик покипятился и принял жизнь какова она есть. Ему хотелось иметь сына-милиционера, и как хорошо бы в погонах с просветами!..
Но до этого еще далеко, до бесед за столом в избе Цветковых, утратившей тепло, уют домашнего круга, с тех пор как не стало в доме хозяйки. Еще предстояло нам с Толей пересечь акваторию. Да!
Понятно, что Толя взял весло, сел в корму. Я столкнул лодку с берега, поискал удобное — для моей «туши» и для лодки — место... Лодка перевернулась легко, охотно, смачно чавкнув, всплыла в стороне кверху килем.
— Нет уж, Толя, дай я сяду в корму, тише поедем, но так-то вернее, — сказал я гостю, когда мы немножко пришли в себя. Отсмеявшись, отхохотав, отхихикав: что может быть смешнее — перевернуться, еще не отплыв.
А тихо-то ехать нельзя: банку — вычерпывать воду — мы потеряли в аварии. Значит, что же? Надо доплыть до того берега, пока лодка сама не погрузится в лоно вод. Весло у нас одно, да и то не весло, а лопатка, хлебы в печь сажать. Пришлось побуровить воду лопаткой. Доплыли...
Лодка Федора Ивановича Торякова на ходу малость рыскает носом.
Мы с внуком сели в корму, внучек со тщанием занялся дорожкой, блесной, спрашивал, где щучье место. Я подгребал-правил, Юра сидел на веслах, Анюта впереди. Озеро большое, многоколенное. Так мы и шли от мыса к мысу, спрямляли путь, менялись местами.
Что может быть лучше плавания в лодке дружной семьей по большому красивому озеру? Разве что в Чистые Боры по грибы. Сходим еще и туда...
Плывем в Корбеничи, в магазин за хлебом. То есть я в магазин, а молодые уйдут по Харагинской дороге — домой, так легче идти. В Корбеничах есть паромная переправа через озеро: с берега на берег перекинут трос, к нему прицеплен плот; берись за трос и тяни, ежели хватит силенок. И есть еще лодочный перевоз: большая лодка, такие называют «соминками», их строят в Сомино; большие весла в уключинах-колышках, как на беломорских карбазах.
Я перевез мое святое семейство на харагинскую сторону. Там свистел в милицейский или, лучше сказать, в собачий — собак созывать на охоте — свисток корбеничский мужик с корзиной грибов (корзина укрыта папоротником, что в ней — не видать). Корбеничские жители отправляются на ту сторону со свистком, перевозчиков вызывают свистом. За перевоз ничего не берется, перевозчик на сельсоветской ставке. Впрочем, в вепсских селах вообще никто ни с кого ничего не берет. Деньги здесь не имеют меновой ценности, на них не выменяешь почти никакой продукт-товар.
На свист явилась баба, села в лодку, принялась сильно грести, поднимая волну. Лицо у вепсской бабы-перевозчицы было ошпаренное солнцем, обветренное, курносое, с блескучими по-озерному глазами.
На взвозе от озера в село Корбеничи стоят два больших двухэтажных дома — они построены купцами-лесопромышленниками еще до революции. В одном из них школа (ее закрыли — увы!). Село на угоре (на сельге). Центр составляют: сельсовет, почта, магазин, пекарня, тут же изба с большой вывеской: «Опорный пункт». Я пока не знаю, кто тут на что опирается, надо будет узнать. У опорного пункта стоит «джинсовая» девушка, курит, задает вопрос, запрограммированный на любую местность, на все времена: «Скажите, пожалуйста, который час». Я говорю, который час, прохожу мимо опорного пункта и девушки.
Магазин на замке. Собравшиеся у пекарни (пекарня рядом с магазином) бабы объяснили, что продавщицу вызвали в Тихвин на суд. Какой-то ее знакомый попросил у нее вина — в неурочное время, вечером. Она согласилась дать (молодая, недавно работает), пошла в магазин. Ей бы сначала сторожа упредить, и сошло бы. А она магазин-то открыла, сигнализация-то сработала, сторож-то испугался, сразу на телефон да в милицию в Тихвин... Вот какая история.
Бабы ждали у пекарни, когда испечется хлеб. Вепсские бабы светлоглазые, с задранными кверху короткими носами, с открытыми ноздрями. Голоса у них не такие певучие, как у русских баб где-нибудь на Пинеге. Выступают поодиночке: которая-нибудь занимает авансцену — крылечко пекарни — и выступает, докладывает о том, как где-то в Харагеничах, Хмелезере, Шугозере, Тихвине кто-то с кем-то собрался, поехал на машине, на мотоцикле и кто-то на кого-то наехал, кто-то кого-то задавил. Говорят по-русски до какого-то им известного пункта и переходят на вепсский, с оглушенными согласными, враскачку, как на лодке по ветреному Капшозеру.
Тут залязгал засов в пекарне. Все вошли в зал, где совершается чудо явления хлеба на свет. Свежеиспеченные — из смеси ржаной муки с пшеничной — буханки благоухали, млели на стеллажах. Весь воздух пекарни проникся хлебной теплотой, можно было ее откусывать и проглатывать, настолько густ хлебный дух. Все выстроились к сидевшей у стола женщине, отдали ей деньги; она считала на счетах, деньги складывала в консервную банку из-под балтийской салаки. Хлеба брали помногу.
Я взял десять буханок: пять Федору Ивановичу, пару Текляшевым, буханку Михаилу Яковлевичу (он сам печет), пару себе. Хлеб был горяч, как... не с чем сравнить, хлеб в начале всего. Он сохранил тепло до Горы.
Вдруг пошли грибы. Не шли, не шли — и пошли, прямо-таки побежали навстречу. Я ходил, ходил, ходил их встречать. Лугами, яркой, зеленой, как озимая рожь, отавой. У края леса развилка: влево тропа на Сарозеро, вправо дорога на Нойдалу. Есть и еще пути-дорожки из Нюрговичской республики в иные места, но мне пока что хватает этих. По Нойдальской дороге я дохожу до Чистых боров. Боры тут всюду чистые, но те, Дальние, особо чисты, беломошны, просторны, звонки, муравейны, смоляны — Чистые боры. В начале дороги малинники, сколько бы ни ходил, как далеко бы ни отступало в небытие время спелой малины, какой-нибудь куст поманит тебя красной ягодой. Возьмешь ее в рот, поваляешь, подержишь под языком, как таблетку нитроглицерина, будто надеясь на что-то... Проглотишь и скажешь себе: глоток лета. И станет лучше, легче идти.
На старой вепсской пожне, заросшей колючими сосенками, зардеет земляничина. И опять-таки, сколько бы ты ни ходил, земляничин запасено для каждой твоей ходки. Еще глоток лета, духмяный, сладостный, земляничный — с горчинкой. И можно идти. Подымешься в песчаную горку, сядешь на рогатую стволину палой сосны, прислушаешься к себе... можно идти дальше.
В первом бору, тоже чистом, беломошном, пощиплешь брусники. Брусника сей год припоздала, да и мало ее. Но так велики боры на Вепсчине, так чисты, что брусники найдешь, нацедишь по капельке-ягодке. Брусника — русская ягода (и клюква), не боится зимы, под снегом брусничина наливается соком — вином непьяным...
И почернишь губы черникой.
Дорога в Нойдалу, как дорога в райские кущи (в вепсские пущи) — светла, высока, не омрачена ни болотиной, ни лесовалом. Идешь по ней и печалуешься: на крепких, с пасынками, столбах провода провисли, упали, заржавели. И столбы похилились. Больно видеть упавшие линии электричества, связи. Ведь это же мы, моя молодость, студенчество — строили электростанции для вепсских селений...
Переход через Сарку — тут половина пути. Весною через Сарку идешь по кладкам: два березовых ствола и перилы (у бобров мосты без перил). Единственный построенный людьми мосток через Сарку скоро рухнет: никто не подновляет его. Летом Сарку переходишь в сапогах с короткими голенищами. Даже внук Ваня перебредает в своих сапожках.