Глеб Горышин – Любовь к литературе (страница 20)
Вернулся домой налегке: без червей, без крючков, без лещей. Чувствовал легкость духа: отпала крайне докучная для меня обязанность ловить рыбу. Прибавилось времени для любимого дела: сидеть на крылечке, записывать поступающие со всех сторон впечатления.
Но надо чем-то кормить семью. Сам-то ладно. А чем?
Зашел сосед Володя — вообще-то он местный, живет в родителями выстроенной избе, но в настоящее время приезжий: поживет и уедет, — принес щучку. С перцем, с картошкой (от бабки Нюши), с морковкой, с лучком, с укропом (от бабки Лизы) уха порадовала мою семью и меня.
Но не в ухе же счастье. Тем более что к ухе из одной щучки дважды не сядешь.
Главные слагаемые здешнего березовского счастья — это мед, молоко, творог и яички. Обмакнуть кус хлеба (если кончился хлеб, то сухарик) в плошку с медом, заесть творогом, запить молоком.
Еще мед хорош с ключевой водой. Но родника в Березове нет. Давеча поздним вечером я опустил в колодезь ведро, оно соскочило с деревянного крюка (как говаривала моя бабушка: «руки-крюки»), плавало ночь. Утром я его выловил, в него набились лягушки. Ну как тут не вспомнить сказку о ленивой лягушке и об упорной, деятельной лягушке. Две лягушки попали в бадью с молоком. Ленивая сложила лапки и потонула. Упорная билась, билась, не поддавалась погибели. Вдруг ощутила опору — оперлась и вылезла из молочной трясины. Это она до того хорошо потрудилась, что сбила молоко в масло.
Упорные березовские лягушки залезли-таки в ведро. Чего же им век в колодце-то квакать, бела света не повидать? Я их выплеснул в траву. То-то радости им, должно быть, попрыгать, погреться на солнышке, поквакать на луну после колодезных стужи, мрака и сырости.
Раззудись плечо
Сегодня встал в шесть утра. В глубокой речной долине-расселине вровень с крутыми берегами лежал туман. Я взял косу деда Тимофея, маленькую, как сам дед, коску, иззубренную, источенную, оббитую, но все еще рабочую косу, с вострым жалом, и пошел по росе, по траве. Трава по колено, роса — хоть черпай ее ковшом. И до того было тихо, что я не решался ударить бруском-оселком по косе. Однако ударил. Звук получился такой, каким надлежит быть первому звуку в росистом поле в туманное июльское утро на Новгородчине.
Я думал, что вид нескошенных трав оскорбляет нравственное чувство порядочного человека. Движимый этим категорическим императивом и принялся косить. И получилось ладно, добро.
Когда я учился косить? Не помню. Да и учился ли я? Быть может, умение это — махать косой, свободно пускать ее по земле и в то же время вкладывать силу, жать на пятку, вести прокос — я унаследовал от отца, крестьянского сына, от моего деда Ивана, новгородского мужика, вот так же косившего эти травы, эти цветы, клеверища неподалеку отсюда, в пойме Полы, соседки Ловати.
Дед мой, крестьянин, косил траву на реке Поле — в хозяйство для коровы-кормилицы (дед держал трех коров). Внук его, через полвека, вышел с косою в травы, на берег Ловати, принялся косить — для того, чтобы удовлетворить свое нравственное чувство. Вот оно как бывает.
Боже мой, все годы, как помню себя, чего мне хотелось, так это косить траву. Может быть, я научился этому делу единственно из хотения. Вот и сбылось.
Я прошел один прокос по высокой, росистой, густой траве, по клеверищам; коса зашивалась немного, но я не сбился. Прошел еще прокос, поправил косу оселком. Поглядел на скошенную делянку, порадовался. Трава растет, чтобы ее косить. Если ее не косить, то в ней шуршат и множатся гады.
Тут приехала на велосипеде соседская дочка (коренных березовских жихарей) Тоня Егорова и сказала:
— Ой, вы уже косите. И мама косит.
Я понял этот Тонин приезд как приглашение к серьезной работе: не только для удовлетворения нравственного чувства, но и для коровы Марты, для телок Белянки и Чернушки, для барашков и овец.
Я пошел по деревне, с косой на плече, встал рядом с Ниной Егоровой, здешней почтаркой. Прокос у Нины был длинен и ровен, когда я дошел до конца и оглянулся, сделалось мне неловко. Мой прокос, в сравнении с Нининым, был неровен, нечист, на нем остались стоять пучки трав — «солдаты».
— Коса у деда не очень-то берет, — сказал я Нине.
— Отбить надо, — сказала Нина.
Да... Одно дело махать косой, когда за спиной у тебя ни коровушки, ни телушек, ни ребятишек, ни свекрови со сватьей, ни долгой метельной зимы, но другое дело косить в ряду с привычным косцом — почтаркой Ниной.
Часа через два я сидел на крылечке моей избы. Нина, в резиновых сапожках, в белом платочке, скорым шагом, как ходят почтарки по новгородским проселкам, прошла мимо меня, усмехнулась:
— Теперь на совхозные покосы.
— Куда, в Блазниху?
— Ага.
Страхи и радости
На дворе душно. Все собирается гроза и не может собраться. В избе еще можно дышать: русская изба зимой греет, летом прохлаждает. Что касается мух, то я с ними немножко воюю. Мне бы не совладать с мухами, если бы не было у меня рьяных помощников — пауков. Самый большой паук сплел изрядную сеть-паутину в углу окна. Попавшую муху он тотчас принимает в объятия, зацеловывает ее до смерти. Есть паучки поменьше, а есть совсем крохотные. Но у каждого паучка поймано по мухе. Они висят в тенетах, вялятся, как рыбины, впрок.
С помощью пауков я спасаюсь от мух. Что касается крыс и мышей... Ах, лучше мне не касаться этого больного вопроса. С мышами и тем более с крысами пока неясно, что делать. Вот придет дедушка Тимофей, у него, говорят, есть крысоловка…
Сегодня два крупных события, ну, не крупных, но всеми замеченных: ночью прибежала лиса, очевидно с надеждой полакомиться курочкой Егоровых. Но сам Николай Егоров, хозяин, явился поздно: из Холма — в одно время с лисой. Он лису шуганул, обиженная лиса огласила всю окрестность противным лисьим вяканьем. Вякая, она пробежала мимо наших окошек. Жена моя вся напряглась, она не слыхивала лисьего вяканья. И я, признаться, тоже. Дочка, по счастью, спала.
В лисьем вяканье было что-то кошачье, как если бы лиса прихватила кота Ваську за шкирку и волокла бы его в темный лес. И что-то нахальное было в ночных странных звуках. Лиса бежала по сельской улице, в третьем часу ночи, и вякала во всю глотку, быть может, в том смысле, что я еще доберусь до ваших курей, вы еще меня узнаете!
Все эти предположения и умозаключения пришли позже, то есть с утра пораньше. Ночью, слушая вяканье неведомого зверя, быть может, оборотня, упыря, мы с женой прижимались друг к дружке. Моя рука непроизвольно тянулась к ружью, которое клалось на ночь неподалеку от нашего ложа (мы спали на свежескошенном сене, на полу).
— Ну и ну! — шептала моя жена в благоговейном ужасе. — Кто это? Кабан? А может быть, это волк порешил кота Ваську?
О лисе мы и не подумали ночью. Это утром уже Николай Егоров, когда мы сошлись у колодца и закурили, сказал о лисе:
— Я ночью пришел, слышу, она в огороде шурует. Я ее шуганул, она, зараза, и завякала.
Второе событие дня, достойное упоминания, — это жерех. Новгородская рыба жерех, мало кем изловленная, для всех ловящих рыбу вожделенная, сильная, потаенная, хищная, вкусная, белая, без костей, попалась на донку — на живца, на пескарика.
Утром ее принес в подсачке сосед Володя. Они с женой Лелей рыбачат неутомимо: на червя, на живца, на донку, на спиннинг, на перемет. Не обижаясь на неулов, не покладая рук трудятся, ловят, удят, варят уху...
Они подбирались к жереху постепенно, теснили его, обкладывали своими снастями со всех сторон. Когда жереху некуда стало податься, он проглотил предложенного ему пескарика и сел на крючок.
Жерех — сильная рыба. Но Володя тоже... еще ничего. Он жереха пересилил, принес мне показать; жерех был тупорылый, окрасом чешуи походил на судака и одновременно на щуку. И в то же время весь облик его говорил о том, что это не судак и не щука, а именно жерех, обитатель таинственных глубин новгородских темноводных, медлительных рек: Ловати, Шелони, Полы. (Хотел присовокупить к этому перечню и Мсту, но вовремя вспомнил, как Мста несется и скачет на порогах; впрочем, жерех живет и в Мсте.)
Иванов мед
Вчера весь день бродили грозы, погромыхивало, посверкивало, из края тучи проливался дождь; тучи плавали по небу, как подтаявшие, потемневшие льдины по морю.
Я шел к Ивану Петрову за хлебом и медом. Не шел, а рыскал, все норовил соскочить с колеи, углубиться в неведомый лес. Местами лес чуть-чуть расступался, можно было заглянуть в него, как все равно в окошко чужого, большого дома. В потемках ничего не видать и дверь не открыть, не достучаться. А надо...
Здешний лес можно назвать дубравой. Вот ужо осенью ляжет трава, можно будет ходить средь дубов. Дубы растут редко, им не пристало мешать друг дружке расти. Дубового подлеска не видно, все пустое пространство заполонил ольшаник с ивняком — «вражье племя». Ольшаник подобен палу — зеленое бездымное пламя сжигает землю, душит все живое на ней. Ольха надвинулась на деревни, языки ольхового пала лижут избы...
Дорога из Березова, сколько по ней ни ходи в Гору, все для меня нова. Зачерпнул из ручья холодной водицы, заломил чрезмерно выросший, выше меня ростом, репей (у репейников тоже акселерация), сорвал тройничок лесных орешков с куста лещины. Подумал: «В лес по орехи, в лес по орехи...» Фраза из детской книжки впервые в моей жизни обрела плоть, цвет и вкус (в лес по орехи я не хаживал). Ядрышки у орехов крепкие, белые.