18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гизум Герко – Право Лечить (страница 8)

18

Я поставил кружку.

— А вторая половина? Думаешь, они не заметят?

— А вторая половина скажет, что одна бочка вышла… ну, странная. — Он развёл руками, и по лицу было видно, что этот довод он обкатывал не первый раз. — Да тебе-то что! Ты жрец. Тебя в подвал пустят без единого вопроса. Тебя вообще всюду пускают без вопросов, пока ты сам не начал спрашивать.

За стойкой Белм перевернул тряпку чистой стороной и взялся за то же место.

Я допил чужое пиво, натянул мокрый сапог и пошёл выяснять, где тут ночуют такие, как я. У двери обернулся. Марлет смотрел не на меня. Он смотрел на пустую кружку, и смотрел так, что стало ясно: свою он тоже не заказывал.

Крышку почтового ящика я на выходе поднял ещё раз. Просто так, по дороге.

Выяснение заняло у меня остаток дня и вышло поучительным.

Городок к вечеру только загустел: кто-то тащил через улицу связку жердей, у гномьей мастерской шипело и ухало так, будто там воспитывали котёл, а от кузни несло тем самым запахом горячего железа и палёного копыта, по которому дом узнаёшь с закрытыми глазами. Обошёл я всё это дважды. Комнату наверху у Белма дают за деньги, и это, между прочим, правильно, а денег у меня не было ни в каком виде: у нас в долине их толком и нет, у нас меняют.

— Ты не первый и не последний, — сказал Белм, не переставая тереть. — Иди в кузню и спроси, нужен ли им сегодня ночью кто-нибудь к горну. Обычно нужен.

В кузне мне обрадовались примерно как лишней головной боли, но не выгнали, а объяснили условие, и условие оказалось честным до неприличия.

Горн у них не гасят. Гасить его нельзя не потому, что традиция и деды, а потому, что растопить с холодного стоит полдня и уголь на эти полдня надо откуда-то взять. Значит, кто-то должен ночью подойти к нему четыре или пять раз и подкинуть. Хозяин за день намахался, подмастерье мальчишка, а всякий такой, как я, всё равно ищет, где лечь. Вот его и кладут у горна. Не из доброты. Из арифметики.

Хозяина звали Тогнус.

Я, дурак, переспросил дважды. У нас в Наковальне кузнец тоже Тогнус, и у него тоже кузня, и он тоже не гасит горн, и я, честное слово, минуту стоял и думал, что мир устроен подозрительно тесно. Потом сообразил, что Тогнусов на свете, надо полагать, столько же, сколько Дурганов и Хродли, и что удивляться тут не на что.

А потом сообразил и вторую вещь, и вот она мне уже не понравилась.

Про здешнего Тогнуса написано, где он и до каких пор. А про нашего не написано нигде. Кузня та же, горн тот же, придавить может одинаково.

Ночь у горна тянется медленно, и это, надо сказать, лучшее, что можно про неё сообщить.

Спишь урывками, вполглаза, потому что помнишь, что через сколько-то надо встать. Первый раз я подошёл к нему раньше, чем следовало, из усердия. Второй раз тоже раньше. К третьему разу я приноровился и уже понимал по звуку: пока внутри шуршит и оседает, ещё рано, а когда стало тихо, пора. Уголь брали из ларя у стены, совком, и совок этот был стёрт с одного бока, потому что все, кто им черпал за последние лет двадцать, были правши.

Огарок я так и не зажёг. У горна светло и без огарка, если сесть с той стороны, где отблеск падает на пол.

Полоску кожи я достал часа в два.

Достал и долго вертел, потому что чистого места на ней было полно, а свободного в голове не было совсем. И вот сижу я, сорока трёх лет от роду, у чужого горна, в чужом городе, где меня никто не ждал и никто не записал, и царапаю гвоздём на обороте:

«Тогнус, кузня, от рассвета до темна».

Не наш Тогнус. Здешний. Я его в тот день даже толком не разглядел, а строку его запомнил дословно, с одного раза, как стих.

Потом ниже прибавил Максана Анвола, «Громоварка», стол у окна. Потом того пехотинца с холма и его сменщика, который опаздывает на четверть часа, потому что живёт дальше всех. Потом остановился и посидел просто так.

Список у меня получался хороший. Список у меня всегда получался хороший.

В нём не было только одного имени, и место под него, между прочим, было. Места там было сколько угодно.

Утром я проснулся оттого, что кто-то ударил по железу, и понял, что горн я всё же не упустил, а сам чуть не сгорел со стыда, потому что последний раз подкинул неизвестно когда.

Тогнус посмотрел в горн, хмыкнул и сказал, что ничего, бывало хуже, а тряпку на ногу пусть мне даст кто-нибудь другой, потому что ему до обеда подковать шесть штук. Я поблагодарил и пошёл через весь городок обратно, мимо гномьей мастерской, где уже опять шипело, и мимо почтового ящика, к которому я на этот раз не подошёл вовсе.

Максан сидел за тем же столом и над той же книгой. Судя по всему, он с неё вообще не вставал, и это было первое, что мне в нём понравилось по-настоящему.

— Четвёртый столбец, — сказал я вместо приветствия. — Три я вчера понял: кто, где и до каких пор. А четвёртый вы мне не показали, и я, если честно, полночи об него думал вместо того, чтобы спать.

Максан отложил карандаш и подержал на мне взгляд лишнюю секунду, и было в этом взгляде ровно столько удовольствия, сколько бывает у человека, которому с утра пораньше принесли работу.

— Садись. Четвёртый столбец это «кто вместо». Вот, гляди: если Тогнус со своей строки ушёл, тут написано, кто её держит вместо него, и написано заранее, а не в ту минуту, когда он ушёл.

— Заранее зачем? Он же может и не уйти.

— Он может и не уйти. — Максан щёлкнул карандашом по столбцу. — А может уйти, и как раз тогда, когда спрашивать некогда. Ты пойми, беда не приходит договариваться, она приходит и застаёт, кого застанет. Строка без четвёртого столбца это… ну, это пожелание. Хорошее, доброе пожелание, и толку с него столько же.

Тут я и полез со своим.

Я объяснил ему, что вести список умею, что вёл его три года, что могу переписать всю его книгу набело, и не просто переписать, а свести отдельно, у кого часы сходятся, а у кого расходятся, потому что у него, я вчера заметил, два человека на одни и те же часы, а вечер четверга не закрыт вообще ничем.

Максан слушал внимательно и без всякого удовольствия.

— Складно. И совершенно не то, о чём я тебя спрашивал.

— Вы меня ни о чём не спрашивали!

— Спрашивал, только ты не расслышал. Я тебя вчера спросил, умеешь ли ты стоять один. — Он закрыл книгу, придавил её ладонью и подвинул к краю стола. — А ты мне второй день отвечаешь, что умеешь красиво про это писать. Это, знаешь, разные занятия, хотя со стороны и похожи.

Я открыл рот и закрыл обратно, потому что возразить было решительно нечем.

— Южнее городка, вдоль дороги, стоит горный пехотинец Дольф. Стоять он сейчас не может, сидит. Ему разорвало бок, повязку ему наложили, и наложили криво, потому что накладывал он сам себе левой рукой. Пойдёшь, найдёшь и закроешь рану. Потом положишь на него слово, которое держит, и подождёшь, пока подействует, и не уйдёшь раньше.

— А если он меня не подпустит? Он же солдат, он меня старше всего лет на… не знаю на сколько, и служба у него, и ружьё, а я послушник с мокрой ногой.

— Подпустит. Он до тебя двадцать лет всех подпускал. — Максан открыл книгу снова и послюнявил карандаш. — И вот ещё что. Он тебе будет говорить, что уже почти зажило и чтобы ты шёл своей дорогой. Это он не тебе говорит, это он себе говорит. Ты слушай и делай.

Я спросил, что мне за это будет, и спросил зря, потому что прозвучало жадно, а я имел в виду совсем другое. Максан, впрочем, понял правильно и ответил, что вернусь, тогда и поговорим, и что послушнику полагается кое-что, чего у меня пока нет, и что вещь эта по делу.

Потом он подтянул книгу к себе и стал писать.

Писал он долго, строки на три, и я стоял над ним, как дурак, и всё это время пытался разглядеть вверх ногами, что там появляется. Разглядел «Гизум». Разглядел «южн.». Дальше не смог, потому что почерк у него ровный, а буквы мелкие.

— Что вы пишете?

— Пишу, куда ты пошёл и когда. — Максан не поднял головы. — Строкой это не станет, ты не обольщайся, и в столбцы я тебя не ставлю. Но если ты к темноте не вернёшься, я хотя бы буду знать, в какую сторону идти и кого будить.

Глава 4. Пехотинец Дольф

Тряпку на ногу мне дал подмастерье, и дал он её так, будто отрывал от сердца.

Тряпка была толстая и с одного края палёная. Мальчишка объяснил, что палёная она потому, что ею брали горячее, и что брать ею горячее теперь не будут, раз она пошла на ногу приезжему. Я сказал спасибо. Он подумал и добавил, что вообще-то тряпку неплохо бы вернуть.

Вот за это я дворфов и люблю. Никакого тебе «да берите, что вы».

Из городка на юг ведёт одна дорога, и заблудиться на ней нельзя при всём желании: слева склон, справа склон, посередине то, что от снега расчистили. За первые полчаса я успел передумать примерно всё, что можно передумать по дороге на работу, которую ты никогда в жизни не делал.

А умел я на тот день ровно три вещи.

Закрыть кровь. Снять первую боль. И слово, которое держит, слову меня Максан выучил накануне, у стойки, между двумя страницами своей книги, и потратил на это времени меньше, чем на объяснение, где у них тут сортир. Показал трижды, велел повторить, поправил один раз и вернулся к книге. Я стоял и ждал, что будет дальше, потому что мне казалось, что после такого обязано быть хоть что-нибудь.

И вот с этим приданым я и шёл лечить солдата.

Слово я, кстати, пробовал. На себе, ночью у горна, дважды. На себе оно не показывает ничего: стоишь дурак дураком, ждёшь, а внутри ровно то же, что было. Оттого я всю дорогу и репетировал, как подойду, и с каждым разом выходило складнее, а это, я вам скажу, первый признак того, что дело кончится плохо.