Гилберт Честертон – Приключения 1990 (страница 81)
Глава IV
РАЗГОВОР НА РАССВЕТЕ
Казалось бы, наши герои ускользнули от главных сил века сего — и от судьи, и от лавочника, и от полиции.
Теперь корабль их плыл по безбрежному морю, другими словами — кеб их стал одним из бесчисленных кебов. Но они забыли немаловажную силу — газетчиков. Они забыли, что в наши дни (быть может, впервые за всю историю) существуют люди, занятые не тем, что какое-то событие нравственно или безнравственно, не тем, что оно прекрасно или уродливо, не тем, что оно полезно или вредно, а просто тем, что оно произошло.
Событие, происшедшее неподалеку от собора святого Павла, само по себе дало этим людям работу; события же, происшедшие в суде и сразу после суда, вызвали истинный прилив творческих сил. Запестрели заголовки: «Дуализм или дуэль», «Поединок из-за Девы» и многие другие, еще остроумнее. Журналисты почуяли кровь и разошлись вовсю. Когда же один из них, задыхаясь, сообщил о происшествии в садике, сами издатели пришли в экстаз.
Наутро все большие газеты поместили большие статьи. К концу все статьи становились одинаковыми, начинались же они по-разному. Одни взывали поначалу к гражданским чувствам, другие — к разуму, третьи — к истинной вере, четвертые ссылались на особенности кельтов; но все негодовали и все осуждали обоих дуэлянтов. Еще через сутки газеты почти ни о чем другом не писали. Кто-то спрашивал, как парламент может это допустить; кто-то предлагал начать сбор денег в пользу несчастного лавочника; а главное — за дело взялись карикатуристы. Макиэн мгновенно стал их любимым героем, причем изображали его с багровым носом, рыжими усами и в полном шотландском костюме. В том же самом обличье предстал он на сцене мюзик-холла, как раз на третьи сутки, когда подоспели письма от негодующих читателей. Словом, газеты стали очень интересными, и Тернбул говорил о них с Макиэном на рассвете четвертого дня, в поле, над холмами Хэмстеда.
Темное небо прорезала широкая серая полоса, серебряный меч расщепил ее, и утро стало медленно подниматься над Лондоном. Холм, на котором лежало поле, возвышался над всеми холмами, и наши герои различали, как возникает город во все светлеющем свете.
Наконец на небе появилось ярко-белое солнце и город стал виден целиком. Он лежал у ног во всей своей чудовищной красе. Параллелограммы кварталов и квадраты площадей складывались в детскую головоломку или в огромный иероглиф, который непременно надо прочитать. Тернбул, истинный демократ, часто бранил демократию за тупость, суетность и снобизм — и был прав, ибо демократия наша плоха лишь тем, что не терпит равенства. Он много лет обвинял обычных людей в глупости и холуйстве и только сейчас, со склонов Хэмстеда, увидел, что они — боги. Творение их было тем божественней, чем больше ты сомневался в его разумности. Поистине нужна не только глупая практичность, чтобы совершить такую дикую ошибку, как Лондон. К чему же это идет? Кем станут, какими будут когда-нибудь немыслимые создания — рабочий, толкающийся в трамвае, или клерк, чинно сидящий в омнибусе? Подумав об этом, Тернбул вздрогнул — быть может, от утреннего холода.
Смотрел на город и Макиэн, но лицо его и взгляд свидетельствовали о том, что на самом деле глаза его слепы, точнее — обращены в его душу. Когда Тернбул заговорил с ним о Лондоне, жизнь вернулась в них, словно хозяин дома вышел на чей-то зов.
— Да, — сказал Макиэн, — это очень большой город. Когда я приехал, я даже испугался. Там, у нас, много больших вещей — горы уходят в бесконечность Божью, море — к краю света. Но у них нет четкости, нет формы, и не человек их создал. Когда же ты видишь такие большие дома, или улицы, или площади, кажется, что бес дал тебе лупу или что перед тобою — мышеловка для слона.
— Словно Бробдингнег, — сказал Тернбул.
— А где это? — спросил Макиэн.
Тернбул печально ответил:
— В книге, — и молчание разделило их.
Все, что наши герои захватили с собой, лежало рядом с ними. Шпаги валялись на траве, как тросточки; плитки шоколада, бутылка вина, консервы напоминали о мирном пикнике; а в довершение беспорядка повсюду виднелись изделия глашатаев нашего безвластия — газеты. Тогда-то редактор «Атеиста» и взял одну из них.
— Про нас много пишут, — сказал он. — Вам не помешает, если я закурю?
— Чем же это может помешать мне? — спросил Макиэн.
С интересом взглянув на человека, совершенно незнакомого с условностями, Тернбул закурил и выпустил клубы дыма.
— Да, — сказал он наконец, — мы с вами — хорошая тема. Я сам журналист, мне ли не знать! Впервые за несколько поколений британцев волнуют английские, а не заморские злодеи.
— Мы не злодеи, — сказал Макиэн.
Тернбул засмеялся.
— Если бы я не подозревал, что вы гений, — сказал он, — я бы решил, что вы дурак. Вы совершенно не понимаете обычной речи. Ну что ж, давайте собирать пожитки, пора нам идти.
Он вскочил и принялся рассовывать припасы по карманам. Пытаясь засунуть в набитый карман еще и банку консервов, он заметил:
— Так вот, если судить по газетам, мы с вами — самые знаменитые люди в Англии.
— Да, — отвечал Макиэн, — я прочитал то, что про нас пишут. Но они не поняли главного, — и он вонзил шпагу в землю, как человек, сажающий дерево.
Тернбул привязал к пуговице последнюю пачку печенья и заговорил, словно нырнул в море:
— Мистер Макиэн, послушайте меня. Нет, слушайтесь меня не только потому, что я тут бывал, — вы можете посмотреть карту — а потому, что я знаю здешний народ. Каждое из этих окон — око, следящее за нами. Каждая труба — палец, указующий на нас. Шесть месяцев, не меньше, будут заниматься только нами, как в свое время занимались Дрейфусом. Не думайте по простодушию, что нам стоит перевалить за эти холмы, как переваливает за горы беглец на вашей земле. Узнать нас могут повсюду, словно мы — Наполеоны, бежавшие с Эльбы. Нам придется спать под открытым небом, как в Африке. Нам придется обходить даже маленькие селения. А главное — мы не сможем заняться тем, что вы назвали главным, пока не убедимся, что мы совершенно одни. Поверьте, если нас поймают, мы до самой смерти не выйдем из сумасшедшего дома. Словом, слушайтесь меня, иначе мы не отойдем от Лондона и на десять миль. Под моим началом мы пройдем все шестьдесят. У меня — галеты, консервы и сгущенное молоко. Вы берете шоколад и бутылку.
— Хорошо, — отвечал Макиэн послушно, как солдат.
— Ну и прекрасно. Пошли! Вон туда, за третий куст — и вниз, в долину.
Тернбул быстро пошел вперед, но вскоре остановился на извилистой тропинке, почувствовав, что Макиэн за ним не идет.
— Что с вами? — спросил он. — Вам плохо?
— Да, — ответил Макиэн.
— Хлебните немного, — сказал Тернбул. — Бутылка у вас.
— Я не болен, — произнес Макиэн странным и скучным голосом. — Точнее, у меня болит душа. Меня мучает соблазн.
— Что вы такое говорите? — спросил Тернбул.
— Сразимся сейчас! — неожиданно и звонко крикнул Макиэн. — Здесь, на этой блаженной траве!
— Да что с вами, дурак вы... — начал Тернбул, но Макиэн кричал, ничего не слыша:
— Вот он, час воли Божьей! Скорее, будет поздно! Скорее, сказано вам!
Он вырвал шпагу из ножен с невиданной яростью, и солнце сверкнуло на клинке.
— Дурак вы, честное слово, — закончил Тернбул. — Спрячьте шпагу. На первый шум выйдут люди, хотя бы из того дома.
— Один из нас уже умрет, — не сдался Макиэн. — Ибо пробил час Божьей воли.
— Меня мало трогает Его воля, — отвечал редактор «Атеиста». — Скажите лучше, чего хотите вы.
— Дело в том... — начал Макиэн и замолчал.
— Ну, ну! — подбодрил его Тернбул.
— Дело в том, — сказал Макиэн, — что я могу полюбить вас.
Лицо Тернбула вспыхнуло на мгновение, но он насмешливо сказал:
— Любовь ваша выражается несколько странно.
— Не говорите вы в этом стиле! — гневно закричал Макиэн. — Не насилуйте себя! Вы знаете, что я чувствую. Вы сами чувствуете так же.
Тернбул снова вспыхнул и снова сказал:
— Мы, шотландцы с равнины, думаем медленней, чем вы, уроженцы гор. Дорогой мой мистер Макиэн, о чем вы говорите?
— Вы это знаете, — отвечал Макиэн. — Сражайтесь, или я...
Тернбул глядел на него спокойно и серьезно.
— ...или я не смогу сражаться с вами, — сказал Макиэн.
— Можно мне сначала задать вам вопрос? — спросил Тернбул.
Макиэн кивнул.
— Что станет, — спросил Тернбул, — если мы не будем драться?
— Я буду знать, — отвечал Макиэн, — что слабость моя помешала справедливости.
— Слабость, справедливость... — повторил Тернбул. — Это же просто слова!
— Ах, номинализм... — сказал Макиэн и устало махнул рукой. — Мы разобрались в нем семь столетий тому назад,
— Разберемся же и сейчас, — сказал Тернбул. — Вы действительно считаете, что любить меня грешно? — И он неловко улыбнулся.
— Нет, — медленно отвечал Макиэн, — я не это хотел сказать. Быть может, в том, что вы исповедуете, не все от лукавого. Быть может, вам явлены неведомые мне истины Божьи. Но мне надо сделать дело, а добрые чувства к вам этому мешают.
— Мне кажется, вы сами чувствуете, — мягко сказал атеист, — что́ от Бога, а что — нет. Почему же вы верите догме, а не себе?
Макиэн потерял терпение, как теряет его человек, когда ему приходится объяснять каждое свое слово.
— Церковь — не клуб! — закричал он. — Если из клуба все уйдут, его просто не будет. Но Церковь е с т ь, даже когда мы не все в ней понимаем. Она останется, даже если в ней не будет ни кардиналов, ни папы, ибо они принадлежат ей, а не она — им. Если все христиане внезапно умрут, она останется у Бога. Неужели вам не ясно, что я больше верю Церкви, чем себе? Нет, что я больше верю в Церковь, чем в себя самого? Да что мне до чувств, когда их перевернет приступ печени или бутылка бренди?! Я больше верю в...