18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гилберт Честертон – Мое преступление (страница 66)

18

Но, конечно, я чувствителен в вопросах патриотизма; это правда – я к нему гораздо более чувствителен, чем кто-либо в те дни. Воинствующий национализм – относительно новая религия, а то, о чем думали люди той эпохи, было старой религией. Для них действительно было очень важно, что голландец Вильгельм был кальвинистом, а дон Хуан был католиком, и что, независимо от того, кем был Георг I (а он был почти никем), он не был папистом. Это подводит меня к гораздо более важной части моих фантазий о том, чего никогда не было. Но те, кто ожидает, что я разражусь богословскими громами и молниями анафем, в данном случае будут неприятно удивлены. У меня нет ни намерения, ни желания ввязываться в споры о конфликте между Лютером и папой Львом Х, а тем более о правоте или заблуждениях новых сект, поднимавшихся на Севере. Мне не нужно это делать по очень простой причине: в данном случае я вообще не думаю, что мы должны быть так уж озабочены событиями, происходившими тогда на Севере. Я считаю, что нам следовало бы занять гораздо более твердую позицию по поводу того, что происходило на Юге – а тем более на Востоке. Все взгляды были прикованы к гораздо более судьбоносной битве, которую предстояло выдержать нашей цивилизации, и героем этой битвы был дон Хуан Австрийский.

Давно и верно было замечено, что «папистская церковь» казалась странно невнимательной к той северной угрозе, которую нес ей протестантизм. Это воистину так, но главным образом потому, что католицизм никоим образом нельзя обвинить в невнимательности к восточной угрозе, олицетворяемой исламом. В течение всего этого периода несколько римских пап один за другим выступали с призывами к владыкам Европы объединиться ради защиты всего христианского мира от азиатского нашествия. Эти воззвания почти не находили отклика; и только их собственный флот, состоящий из галер Папской области, несколько усиленный кораблями венецианцев и генуэзцев, а также буквально горсткой всех остальных, выходил в бой, чтобы если не остановить, то хотя бы замедлить захват турками всего Средиземноморья. Этот важнейший исторический факт заслонен северными доктринальными ссорами – и именно поэтому меня в данном случае не интересуют северные доктринальные ссоры.

Век, о котором идет речь, не был эпохой Реформации. Это был век последнего из великих азиатских вторжений, которое едва не уничтожило Европу. Почти в то же самое время, когда началась Реформация, турки в самом сердце Европы страшным ударом уничтожили древнее королевство Богемия. Почти в то же самое время, когда Реформация завершила свою работу, азиатские орды осаждали Вену. Они были отражены силами Яна Собесского, которого Европа знает как Поляка… а столетием раньше Европа была спасена силами Хуана, называемого Австрийцем. Но турки действительно были близки к тому, чтобы погасить солнце над городами Европы.

Следует также помнить, что этот последний мусульманский натиск был действительно дикарским, жестоким и сулящим неисчислимые беды. В этом его отличие от первого натиска, связанного с именем Саладина и славой сарацин. Высокая арабская культура времен крестовых походов давно погибла; новые захватчики были турецко- татарской ордой, ведущей за собой толпу головорезов из подлинно варварских земель. Это были не мавры, но гунны. Нас не ожидало ничего похожего на противостояние Саладина и Ричарда или, если угодно, Аверроэса[108] и Фомы Аквинского. Единственная аналогия, которую уместно привести, – это современное ожидание «желтой опасности» в ее наиболее крайних, шокирующих формах.

Я очень уважаю высокие добродетели ислама, его здравомыслие и спокойную, даже словно бы дремлющую мужественность. Мне нравятся эти его качества, отмеченные печатью одновременно демократизма и высшего благородства. Я вообще сочувствую в исламе многому: прежде всего тому, что большинство европейцев (и все американцы) назвали бы ленью и отсутствием тяги к прогрессу. Но даже истолковав к лучшему все, что проистекает из этих моральных достоинств, простых и честных, я предлагаю любому из моих читателей, кто способен сравнить уровни культуры, самому прийти к выводу, что ожидало Европу эпохи Возрождения, отданную на растерзания башибузукам и диким монгольским толпам эпохи упадка азиатской культуры. Увы, дело даже не в том, что примитивизированный ислам имел массу недостатков: большинство его достоинств тоже были недостатками. Всем, кто соприкасался с этой угрозой, тогда было ясно все, а особенно это было ясно европейцам Средиземноморья: на их осиянный солнцем мир надвигалась тень Великого Разрушителя. Они слышали доносящийся из-за моря голос Азраила, а не Аллаха. Им было видение, которое легло в основу той же моей мечты: все, кому дороги благородные ценности – англичане, испанцы, шотландцы, – объединяются в порыве жертвенного героизма, самоотреченного сопротивления. Горячий ветер, доносивший до них через море пыль сокрушенных «идолов», пророчил ту же судьбу статуям Микеланджело и Донателло, покамест невредимым и окруженных почетом на своих пьедесталах в пределах европейских берегов. И песок великих пустынь словно бы тоже устремился через море, как самум, как движущиеся барханы, как жажда и смерть, навис он над великой культурой священных лоз, заглушая своим шелестом песни и смех виноградарей.

И прежде всего тот сумрак, что готов был окутать Европу, напоминал о занавешенных окнах гарема, где из-за каждого угла смотрят каменные лица евнухов; именно оттуда распространилась бы огромная тень, накрыв изукрашенные палубы кораблей, а заодно все море и сушу вокруг. Тень и тишина: та самая «блаженная тишина» Востока, представляющая собой немой компромисс с несовершенством человеческой натуры.

Эти перемены затронули бы многое, но прежде всего они должны были разрушить высокие, даже в каком-то смысле утрированные представления об идеальной любви рыцаря и прекрасной дамы. Этого идеала христианские народы никогда не могли ни достичь, но не могли и отказаться от него. Но, возможно, те двое, которым посвящена моя мечта, сумели бы воплотить его в жизнь.

Историки могут спорить, что предпочитали англичане при Елизавете: протестантскую молитву или мессу. Но наверняка никто не будет спорить о том, что они предпочли бы, встань перед ними выбор между Полумесяцем и Крестом. Ученый мир сотрясают дебаты о том, в каком соотношении тогдашняя Англия была разделена на католиков и протестантов. Но никто не усомнится, какие чувства испытала бы та же Англия, осознав, что весь мир теперь непреложно делится лишь на христиан и мусульман. Полагаю, в этом случае англичане как минимум смогли бы посмотреть на вставшую перед ними проблему более широким взглядом – и эта широта позволила бы им осознать: пришло время отказаться от малых битв ради великой битвы. А в этой битве, просто чтобы повысить шанс на победу, дон Хуан Австрийский оказался бы истинным подарком судьбы. Победоносный герой, блистательный принц – отныне повсюду, куда бы он ни двинулся, в Европе его будут приветствовать звуки фанфар. В нем всякий бы видел одновременно олицетворение Ренессанса и крестовых походов – так, как эти понятия сплавлены и переплетены в золотых гобеленах Ариосто[109]. Все почувствовали бы близость возрождения Европы, как недавно ощущали неизбежное приближение ее смерти.

Хвалу ему воспевали бы не только приближенные. Все, кого мы знаем как выдающихся англичан, могли стать выдающимися европейцами. Я даже выражусь точнее: великими европейцами. Во всей их плеяде, пожалуй, только Шекспир не мог бы сделаться кем-то большим, чем он стал на самом деле. И даже насчет Шекспира я не уверен: похоже, он тяготился замкнутостью в тех границах театрального творчества, которые оказались ему доступны в нашей действительности. Каковы бы ни были его политические взгляды (подозреваю, что они были очень похожи на взгляды его друга, католика Саутгемптона), нет никаких сомнений, что шекспировские трагедии мучительно переотягощены изобилием урзурпаторов, убитых королей, похищенных корон – и прочими признаками неуверенности в королевском праве, равно как в любом другом вообще. Никто не знает, как его сердце (да и рассудок) могло раскрыться во время того «долгого славного лета», которое оказалось бы в силах утолить неукротимый голод шестнадцатого века, истосковавшегося по подлинно героическому и добросердечному государю. По крайней мере, одно можно сказать точно: Шекспир не остался бы равнодушен к великому христианскому триумфу в Средиземном море.

Сторонники крайней духовной замкнутости часто цитируют прекрасные строки, в которых Шекспир воспевает Англию как нечто отдельное от всего остального мира, «заморского» для нее:

…О Англия, священная земля, Взрастившая великих венценосцев, Могучий род британских королей, Прославленных деяньями своими Во имя рыцарства и христианства Далеко за пределами страны, — До родины упорных иудеев, Где был Господь Спаситель погребен…[110]

Но я в самом деле думаю, что тот, кто написал эти строки, приветствовал бы победителя при Лепанто почти с таким же воодушевлением, с которым он должен был приветствовать шотландского кальвиниста, некогда испугавшегося нарисованного дирка[111].