18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гилберт Честертон – Мое преступление (страница 40)

18

– Так что же она увидела? – спросил я, помедлив.

– Человека, которому причинила больше всего вреда.

– Вы имеете в виду Саутби?

– Нет, – сказал отец Браун, – Саутби проявил поистине героическую добродетель, и он счастлив. Человек, которого она оскорбила больше всего, – это человек, никогда не имевший или не пытавшийся иметь какой-либо добродетели сверх одной-единственной: острого чувства справедливости. А она заставила его быть несправедливым всю его жизнь – заставила его потакать прихотям грешной дочери и губить добродетельного сына. Вы упомянули в своем письме, что он часто прятался в комнате священника, чтобы разузнать, кто из слуг был верен ему, а кто нет. Однако в тот раз он вышел оттуда, держа шпагу, оставленную в этой комнате в дни, когда моя вера подвергалась гонениям. Он нашел письмо, но, разумеется, уничтожил его после того, как сделал… то, что сделал. Да, мой дорогой друг, я чувствую ужас на вашем лице, даже его не видя. Но действительно, вы, современные люди, не знаете, сколько совсем непохожих разновидностей людей существует в этом мире. Я не прошу, чтобы вы одобрили поступки Эвелин Доннингтон, но прошу хотя бы посочувствовать ей, как я ей сочувствую. Разве вы не сочувствуете свершению правосудия, даже когда оно творит свою работу с холодным равнодушием, а подчас и варварской жестокостью? Разве вы не сочувствуете тем ужасам, к которым в нашем веке приводит простое удовлетворение интеллектуального аппетита? Разве вы не сочувствуете Бруту, убившему своего друга? Или монарху, убившему своего сына? У вас нет сочувствия к Виргинию, который убил…[59] Впрочем, идемте же.

Мы в молчании поднялись по лестнице; моя неспокойная душа ждала какого-то происшествия, которое затмит все события этого дня. В некотором смысле это и случилось. Комната оказалась пуста, если не считать Уэльмана, стоявшего за спинкой опустевшего кресла так же бесстрастно, как если бы тут находилась тысяча гостей.

– Тут был доктор Браунинг, сэр, – сказал он бесцветным голосом.

– Но зачем?! – воскликнул я. – Ведь Эвелин уже нет в живых!

– Дело не в этом, сэр, – ответил Уэльман, слегка кашлянув. – Доктор Браунинг прибыл не один. С ним был другой врач, из Чичестера. Они забрали сэра Борроу[60].

Перевод Григория Панченко, Марины Маковецкой

4. Все жанры, кроме скучного

В этом разделе вновь представлены «межжанровые» произведения разных лет, позволяющие оценить, как мастерски Честертон балансирует между разными литературными направлениями: рассказ, притча, эссе, христианская мистика в фэнтезийном или детективном антураже, даже элементы хоррора – в рамках противостояния той моде на «черную магию» и, как бы сейчас сказали, паранормальные явления, которая стала болезненно актуальной для тогдашней Англии. И, как ни парадоксально, одновременно с этим он противостоит моде на борьбу с ней, особенно когда такая борьба предстает в обличье «защиты детской психики».

Мы, даже сильно сместившись по сравнению с тем миром по оси времени, пространства и культурных представлений, сейчас можем понять опасения Честертона неожиданно остро. Во всяком случае, гораздо острее, чем еще совсем недавно…

Но при этом мы никогда не узнаем до конца, где завершается полемическая озабоченность, а где начинается литературная игра. Даже, можно сказать, мистификация: да, Честертон регулярно мистифицирует своих читателей, при этом оставаясь предельно искренним. Он никогда не делал чего-то в угоду моде.

Мое преступление

Мои отношения с читателями были долгими и приятными, но – возможно, именно по этой причине – я чувствую, что настало время признаться в ужасном преступлении своей жизни. Оно произошло давным-давно, но для запоздалого всплеска раскаяния не редкость изобличать столь темные эпизоды много времени спустя. Оно не имеет ничего общего с оргиями Антипуританской Лиги. Эта организация до такой степени оскорбительно респектабельна, что газета, описывая ее на днях, упомянула моего друга мистера Эдгара Джепсона[61] как каноника Эдгара Джепсона, и считается, что подобные звания предназначены для всех нас. Нет, не по воле архиепископа Крейна, декана Честертона, преподобного Джеймса Дугласа, монсеньора Бланда и даже не по воле этого прекрасного и мужественного старого церковника кардинала Несбита я желаю (или скорее совесть подталкивает меня) сделать это заявление. Преступление свершилось в одиночестве, без сообщников. Все сотворил я сам. Позвольте же для начала, с характерной для кающихся жаждой сделать худшее из признаний, изложить суть дела в самом страшном и непростительном виде. В настоящий момент в одном германском городе есть ресторатор (если только он не умер от ярости, обнаружив свою ошибку), которому я до сих пор должен два пенса. Покидая в последний раз террасу его ресторана, я знал, что задолжал эти деньги. Унес их прямо у него из-под носа, хотя нос был явно еврейский. Я так и не расплатился, и очень маловероятно, что когда-либо расплачусь. Как такое злодеяние случилось в жизни человека, которому, вообще говоря, недостает ловкости, нужной для мошенничества? История будет рассказана дальше – и у нее есть мораль, хотя для последней может и не найтись места.

Для тех, кто путешествует по континенту, справедливо общее правило, что самый простой способ говорить на иностранном языке – это философствовать. Самая сложная разновидность разговора – беседа об обычных вещах. Причина этого очевидна. В каждой стране свои названия для предметов первой необходимости, и, как правило, звучат они несколько странно и причудливо. Как, например, француз догадается, что угольное ведро может называться «сливом»? Если он когда-нибудь и видел слово «слив», это было в «Джинго пресс»[62], где выражение «политика слива» используется всякий раз, когда мы жертвуем чем-то ради малой страны, как либералы, вместо того чтобы пожертвовать всем ради великой державы, как империалисты.

Чтобы стать в Германии поэтом, англичанину достаточно догадаться, что немцы называют перчатку «ручная туфля». Местные жители называют обычные вещи, так сказать, прозвищами. Они дают своим ванным и стульям причудливые, эльфийские и почти ласкательные имена, как если бы те были их собственными детьми! Но поспорить об абстрактных вещах на иностранном языке может любой, кто когда-нибудь доходил до четвертого упражнения в учебнике для начинающих. Едва он сумеет составить предложение, как обнаружит, что слова, используемые в отвлеченных или философских дискуссиях, у всех народов почти одинаковы. Они одинаковы по той простой причине, что все появились на свет в лоне нашей общей цивилизации. В христианстве, Римской империи, средневековой Церкви или в эпоху Французской революции. «Нация», «гражданин», «религия», «философия», «власть», «республика» – такие слова почти одинаковы во всех странах, где мы путешествуем. Поэтому сдерживайте свое бурное восхищение молодым человеком, который может поспорить с шестью французскими атеистами, впервые высадившись в Дьеппе. Даже я это смогу. Но весьма вероятно, тот же молодой человек не знает, как по-французски будет «рожок для обуви». Хотя из этого обобщения есть три огромных исключения.

1) Для стран, которые вовсе не относятся к европейским и никогда не имели наших гражданских идей или классического латинского образования. Я не стану притворяться, что патагонский вариант понятия «подданство» мгновенно всплывает в моей памяти или что слово «республика» по-даякски знакомо мне с младых ногтей.

2) Для Германии, где этот принцип хоть и применим ко многим словам, – таким, как «нация» и «философия», – но неприменим в целом, поскольку Германия проводит особую и целенаправленную политику поощрения исключительно немецкой части своего языка.

3) Для человека, который вообще ни одного языка не знает, как это в целом случилось со мной.

Таковым, по крайней мере, было мое положение в тот черный день, когда я совершил свое преступление. Совпали два упомянутых исключения – я гулял по немецкому городу и не знал немецкого языка. Однако в моем распоряжении были два или три великих и важных слова, объединяющих нашу европейскую цивилизацию. Одно из них «сигара». Поскольку день стоял жаркий и дремотный, я присел за столик в какой-то пивной на открытом воздухе и заказал сигару и кружку светлого. Выпив пиво, я заплатил за него. Но выкурив сигару, заплатить забыл и пошел прочь, восторженно глядя на величественные очертания Таунусских гор. И, примерно через десять минут внезапно вспомнив о своей оплошности, я вернулся к месту своего отдохновения и положил деньги. Но хозяин тоже забыл про сигару и лишь гортанно произнес что-то с вопросительной интонацией, полагаю, интересуясь, чего я хочу. Я произнес «сигара», и он дал мне сигару. Я постарался оставить деньги и жестами отказаться от его предложения. Он же решил, что мой отказ связан с неприятием конкретно этой сигары, и принес мне другую. Я махал руками, словно ветряная мельница, стремясь передать всеохватывающей универсальностью своего жеста, что мой отказ имеет отношение к сигарам в целом, а не именно к этой. Он принял мои старания за обычное нетерпение, свойственное людям, и ринулся в атаку с целым ворохом разнообразных сигар, стараясь навязать их мне. В отчаянии я попробовал иные виды пантомимы, но чем больше сигар отвергал, тем более редкие и изысканные появлялись из глубин и закутков заведения. Я тщетно пытался придумать способ донести до ресторатора тот факт, что у меня уже была сигара. Я изображал горожанина, который курит, сбивает пепел и выбрасывает окурок. Но бдительный хозяин полагал, что я репетирую (словно в экстазе предвкушения) удовольствие от сигары, которую он собирался мне дать. В конце концов я смущенно удалился: он не желал взять плату и оставить сигары в покое. А поскольку ресторатор (на лице которого любовь к деньгам сияла, как солнце в полдень) категорически и твердо отказался принять деньги, которые я, безусловно, был ему должен, то я унес эти его два пенса с собой и несколько месяцев на них кутил. Надеюсь, в последний день ангелы очень мягко донесут всю правду до этого несчастного человека.