реклама
Бургер менюБургер меню

Герман Генкель – Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) (страница 47)

18

— Прав ты, Гиппарх. Рано я стал деятельным помощником славному отцу нашему. Не было у меня ни детства, ни юности. Радости жизни почти чужды мне. Вечная борьба с тех пор, как я себя помню, давно иссушила моё сердце. Я стал нелюдим, недоверчив, угрюм и зол. То, что создано нашим отцом, представляется мне непрочным, как и всё в жизни. Вспомни наше изгнание. Вспомни, как часто мы были на вершине счастья и удачи и как быстро всё снова шло прахом! Власть — великая сила; но нужны нечеловеческие старания, чтобы не утратить её. Власть — самая непрочная в мир сила, и я боюсь, что из всем непрочных властей именно наша наиболее шаткая.

— Почему ты именно сегодня в таком мрачном настроении? Что случилось?

— Почти ничего, и очень много. Слушай: ты помнишь сына Стесагора, Кимона?

— Конечно, помню. Это — сводный брат Мильтиада, ушедшего в Херсонес и там основавшего тиранию. Что же из этого? Ведь он нам друг! Ведь ещё отец наш вернул его в Аттику и, после многолетней ссоры, примирился с ним. Да я две недели тому назад пировал у него с друзьями перед отъездом его в Олимпию, на игры.

— Вот в том-то и дело: на игры! Эти игры у меня здесь! — И Гиппий выразительно указал на горло. — Удивительное дело, как ты прост, Гиппарх. Ты пируешь с человеком, который льстит тебе, и не хочешь понять, что этот человек один из опаснейших врагов наших.

— Ты опять за старое, брат? Неужели ты и впрямь считаешь Кимона опасным? Это же добродушнейший Малый. Взгляни на его честное, открытое лицо, на эту порой прямо-таки детскую улыбку, которая играет на его губах, на эти смеющиеся глаза...

— Жаль, брат, что к многочисленным твоим талантам Аполлон не прибавил тебе дара ваяния: ты бы изобразил нам Кимона в таком виде, что он ещё при Жизни попал бы в полубоги. Однако, как бы там ни было — берегись и остерегайся его.

— Решительно не понимаю тебя: при чём здесь Кимон?

— Плох тот правитель, который видит всё только своими глазами и слышит только своими ушами.

— Ты узнал что-либо серьёзное?

— В городе и особенно в окрестностях много недовольных. Алкмеониды делают всё, чтобы в четвёртый раз избавить себя от рода Писистратова... Твои похождения и особенно проделки Гегесистрата восстанавливают против нас население. Налоги не уменьшаются. Нужды государства растут. Наша охрана чего-нибудь стоит. Наконец жрецы всех храмов доят нас, как коров. Да мало ли что! И вот, — тут голос Гиппия понизился почти до шёпота, — эти вечные знамения, против которых мы бессильны.

— Твоё суеверие, брат, будет нам ещё источником многих бед. Нельзя же быть таким простаком, чтобы верить в силу каждой приметы.

— Я — сын Писистрата, который всю жизнь свою не был чужд этой веры и ничего не предпринимал помимо воли богов. Ты был ещё юн и глуп, когда мы в первый раз удалились в изгнание и когда отец думал, что все его планы рухнули раз навсегда. Я помню это хорошо: он уже тогда делился со мной, Молоденьким эфебом, своими мыслями. Но увидев вскоре орла с правой стороны, он успокоился и почерпнул в этом знамении силу и бодрость — и Писистрат не ошибся.

— Дело, насколько могу судить я, доходило до ребячества. Даже теперь на стене нашего дворца красуется изображение огромной саранчи. То же насекомое нарисовано на стенах некоторых комнат. Ведь это же смешно.

— Ты не веришь в дурной глаз, отец же наш верил и имел на то полное основание. Саранча предохранит от сглаза, — запальчиво и с тоном глубокого убеждения ответил Гиппий.

— Пусть будет так, — улыбнулся Гиппарх. — Но скажи мне: неужели ты убеждённо, на основании фактов, а не гаданий и примет, считаешь нужным остерегаться Кимона? Не говорит ли в тебе обычное отцовское недоверие? Мне вообще кажется, Гиппий, что ты, так рано ставший помощником отца, никак не можешь свыкнуться с мыслью, что власть наша окончательно упрочена. Ведь борьбы из-за неё было довольно.

— Так слушай же, взрослое дитя: Кимон, сын Стесагора, который был долгое время в изгнании, как враг нашего дома, одержал третью победу на Олимпийских играх. Третью победу подряд, с одними и теми же конями! В первый раз, это было ровно двенадцать лет тому назад, он перед всей собравшейся Элладой уступил первую свою победу сводному брату, Мильтиаду, чтобы прославить его, находившегося тог да далеко от Аттики, в ссылке. Затем, как тебе известно, боги даровали ему вторую победу в Олимпии — и Кимон-Коалем уступил её нашему отцу. За это ему было даровано право вернуться в Афины. Наконец сегодня я узнаю, что его кони в третий раз вышли победителями из состязания. Это произвело ошеломляющее впечатление. Кимона толпа провозгласила чуть ли не богом. Оказанные ему почести превосходят всё, доселе случавшееся у святилища Олимпийского Зевса. Вся Эллада, весь эллинский мир провозгласил сына Стесагора первым человеком, а он, он... нет, ты послушай, что на это ответил он: «Я постараюсь доказать вам, о мужи, что оправдаю, с помощью богов всемилостивых, ваши дорогие слова». Каково?

— Брат, подави в себе голос зависти.

— Не зависти, Гиппарх, а — стыдно промолвить — страха, безотчётного страха. Подумай только, Кимон имеет в Аттике множество приверженцев. Аристогитон и Гармодий его клевреты. Все, недовольные нашими поборами или просто нами, льнут к ним. Это одно гнездо и одна шайка. Припомни главных членов её, и ты убедишься, что мои опасения не напрасны. В воздухе душно, как перед грозой. И гроза уже близко. Под вечер мне донесли, что Кимон вчера ночью тайно дёрнулся в Афины...

— Как вернулся?

— Да, вернулся и — тайно от всех. Значит, он замышляет нечто недоброе. Скоро наступит славное Панафинейское празднество, и твой друг и приятель, Поверь мне, конечно, воспользуется случаем, чтобы показать себя в настоящем виде. Ему это теперь, после тройной победы, будет не трудно. Толпа падка на всё необычайное, и эта толпа, униженно сегодня перед нами пресмыкающаяся, завтра, не задумываясь, бросится и растопчет нас.

Гиппарх вскочил с места.

— Этого не будет, этого не может быть: наша стража, наши наёмные телохранители...

— Именно наёмные, иначе говоря, продажные. Вспомни, как в последнее время дружил Кимон с начальником наших телохранителей...

— Гиппий, ты, быть может, ещё ошибаешься?

— «Быть может!» В этих словах звучит и твоё опасение. Ты видишь, как я был прав, говоря тебе о надвигающейся грозе.

— Что же делать? Что предпринять?

— Вот за этим-то советом я и пришёл к тебе в столь необычный час... К тому же есть ещё одно обстоятельство, которое тебя, вероятно, немного заинтересует: Кимон ухаживает за Арсиноей, сестрой Гармодия, и, — тут едкая улыбка исказила черты Гиппия, — говорят, не без успеха.

Если бы в ту минуту молния ударила в дом, она бы не ошеломила Гиппарха так, как последние слова брата. Несколько мгновений Гиппарх не мог прийти в себя. Наконец, оправившись, он с глухим стоном опустился на скамью и закрыл лицо руками.

Гиппий приблизился к брату и тихо произнёс:

— Ты теперь сам видишь цену личины дружбы. Твой дорогой и славный Кимон просто негодяй. И я приму меры обезопасить нас от него. Я уже завтра, не дожидаясь Панафиней, вышлю его из города. Он будет нам тогда не столь опасен. Без него шайка распадётся или, по крайней мере, окажется не в силах предпринять что-либо серьёзное.

— Негодяй! Негодяй! Мне кажется, этого мало, — раздался теперь голос Гиппарха. — Мало удалить его из Афин. Надо удалить Кимона из Аттики...

— Как же мне сделать это, брат? Не могу же я сослать его в ссылку.

— Его надо... просто... убить!

И глухие рыдания обезумевшего от горя Гиппархи огласили комнату.

— Убить?! А ведь ты, пожалуй, прав. Тут нет иного исхода. Правду сказать, я и сам так думал. Только, как умертвить человека, которому мы оказывали гостеприимство?

— Убить! Убить! Убить! Не мы, так кто-нибудь другой это сделает. Деньги всесильны. Убить!

Утренняя заря ярким пламенем охватила небосклон, и восходившее солнце позлатило своими могучими лучами Акрополь. В рабочей комнате Гиппия светильники, горевшие всю ночь, сами потухли, и сноп яркого света врывался в раскрытое окно, у которого стоял теперь тиран. Он, видимо, весьма напряжённо к чему-то прислушивался. Проснувшийся город шумел у его ног, и Гиппий, казалось, не был в состоянии оторваться от раскрывшейся перед его взором картины, картины дивно-прекрасной, как это светлое летнее утро. Однако он не видел её, хотя лихорадочно горящий взор его и был устремлён вниз, туда, где дорога вела на вершину скалы. Лицо тирана было мертвенно бледно, и временами нервная судорога искажала его. Охватившее его волнение достигло теперь крайнего напряжения. Гиппий должен был ухватиться за спинку кресла, чтобы не упасть: ноги не повиновались ему, тело было совершенно разбито. Ему нередко приходилось не спать целую ночь напролёт, но так волноваться, как сегодня, нет, этого он ещё не испытывал в жизни. Что это была за жизнь, что за жизнь! Сплошная борьба с той минуты, как он себя помнил. Ни одного дня полного, безмятежного покоя! И Гиппий невольно сомкнул веки, и картины одна пестрее другой стали проноситься в его воображении. Много трудов, много лишений, много разочарований! Но нигде не было крови, красно-бурых пятен, тех ужасных пятен, которые жгут хуже и больнее раскалённого железа. И вот теперь, сквозь дымку влажного тумана (да, это слёзы! мелкие, едва видные, но всё-таки настоящие слёзы! и много, много, бесконечно много их!) перед взором сына Писистрата стала вырастать огромная, могучая, ярко-красная стена. Она надвигалась всё ближе и ближе, она пробила туман, она грозила задавить его собой, она покачнулась и разлилась широким, мощным потоком тёплой, нет, — горячей, жгучей человеческой крови.