Герман Генкель – Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) (страница 46)
— Как это скучно, Ономакрит, — вяло проговорил Гиппарх, сбрасывая гиматий и тяжело опускаясь на скамью у стола, заваленного рукописями, — Гиппий никогда не может понять меня. Вечно одно и то же. Подумай только, я понадобился ему теперь, в глухую полночь! Неужели для дел государственных нет лучшего времени? Разве нельзя, если уже непременно требуется мой совет, оставить беседу до утра? Теперь, когда дух мой далёк от всей этой противной обыденной, мелкой и пошлой сутолоки...
— Несомненно, сейчас не время заниматься государственными делами, Гиппарх. Но кто знает, не случилось ли чего-нибудь, что требует твоего вмешательства и немедленного совета.
— Знаю я эти советы и вмешательства: брат Гегесистрат-Фессал опять напроказил и приходится расплачиваться за его проделки. Скажу тебе откровенно, как другу, надоела мне возня с моим младшим братцем. С тех пор, как он вернулся из дальнего Сигея, дня не проходит без неприятностей. Юн он ещё и никак не может понять, что здесь нельзя распускаться и делать, что угодно.
— Продолжительное пребывание на чужбине, где он был безграничным правителем, и ваше высокое положение, ваше могущество, не уступающее царской власти, наконец врождённое легкомыслие, не прошедшее с годами...
— Я сто, тысячу раз всё это слышал. Но пора же остепениться. Невозможно же человеку в тридцать с лишним лет разыгрывать из себя семнадцатилетнего эфеба.
— Это так, Гиппарх. Но вспомни, нет ли у нашего милого эфеба старшего братца, который также не чужд увлечений и разных грешков? Подумай о себе, и ты согласишься со мной, что раньше, чем других учить...
— Вечно ты со своими противными наставлениями. Тебе бы, Ономакрит, быть жрецом в капище эриний, а не слугой светлого Аполлона и поклонником его прекрасных муз. И дались же всем вам мои увлечения. Сегодня в сотый раз слышу это ненавистное слово.
— Но, если это правда?
— Какая там правда! Всё это вздор! Гегесистрат дерзок и нагл. Если бы он не был мне братом, он был бы мне противен. Эта необузданность, эта резкость, это ненасытное властолюбие, эта ничем не сдерживаемая распущенность надоели, я думаю, не только нам с Гиппием, но и всем порядочным афинянам. Горе с ним, одно только горе!
— Вижу, мой милый, что ты сегодня просто не в духе, а потому несправедлив. Не хотелось бы тебе противоречить, но скажу, что все указанные сейчас качества Гегесистрата преувеличены тобой. Это во-первых. А во-вторых, у него есть нечто, искупающее многие его недостатки.
— Он искренен, хочешь ты сказать?
— Да. Но это не всё: он — натура непосредствен, не умеющая делать уступки ни в чём и никому. Во всяком же случае не станем терять время на напрасные споры, а лучше выпьем перед отходом ко сну чашу доброго вина и разойдёмся до утра. От тирана нет известия: Гиппий, вероятно, уже спит.
— Нет, Ономакрит, он не спит, — раздался в этот Момент низкий бас пожилого человека, появившегося на пороге залы. Это был сам Гиппий. Изборождённое глубокими морщинами и обрамлённое густой, седой одой жёлтое лицо его носило суровый и даже гневный отпечаток. Небольшие глаза были слегка прищурены и в них горел огонёк недоверия и злобы. Высокая, немного полная фигура тирана казалась ниже, чем она была в действительности, потому что Гиппий держался несколько сгорбившись. Сутуловатость сильно старила его.
Властным движением руки он отпустил сопровождавших его рабов и подсел к столу.
— Вы оба удивляетесь, что я в столь поздний час пришёл сюда? Не правда ли? — сказал он несколько насмешливо после маленькой паузы. Не получая ответа, Гиппий продолжал: — Правитель не знает ни дня, ни ночи. Он весь всегда принадлежит своему государству. Его обязанность вечно бодрствовать — даже во сне.
— Значит, не брат Гегесистрат-Фессал причина нашего ночного совещания? — улыбнулся Гиппарх.
— Нет, не он. Его проделки — мелочи. Мне предстоит переговорить с тобой о более важном. И если я сам пришёл сюда, то, значит, дело не терпит. — При этих словах Гиппий обернулся в сторону Ономакрита.
— Ты, аринянин, — сказал он немного насмешливо, — перед моим приходом собирался испить последнюю чашу на сон грядущий. Намерение доброе, и я рад был бы последовать твоему примеру. Но — некогда.
Ономакрит встал и, молча поклонившись братьям, немедленно покинул их. Гиппарху поступок брата не понравился, и он без обиняков высказал это Гиппию. И — странное дело! — лишь только оба остались наедине, морщины на лбу старшего понемногу стали сглаживаться, сурово-надменное выражение его лица уступило место добродушной улыбке и в голосе зазвучали сердечность и ласка.
— Знаю, всё знаю: ты мне пеняешь за то, что я на достаточно предупредителен и любезен с твоим закадычным приятелем, — возразил он Гиппарху. — Но что же делать? Не нравится мне твой хвалёный Ономакрит: что-то лисье светится в глазах и всей его фигура, и я решительно не верю в его искренность. К тому же то, с чем я пришёл к тебе, столь важно, что посторонним людям, хотя бы и близким друзьям, сейчас здесь не место.
— Относительно Ономакрита ты мог бы сделать исключение: вспомни, как его любил наш покойный отец. Не забывай, что он давнишний друг семьи нашей, что он присутствовал при кончине отца, что, наконец, возложенное на него отцом дело — дело великое, национальное. Ему мы обязаны сохранением творений бессмертного Гомера.
— За все эти огромные заслуги ему и воздаются небывалые почести. Его работ, его талантов никто не оспаривает. Но сам он, как человек, никогда не внушил мне доверия. В конце концов это — мелкая, тщеславная личность. Однако опять-таки не в нём теперь дело. Вопрос гораздо серьёзнее, чем ты думаешь.
— Ты меня заинтересовал.
— Я жду твоего совета. Так слушай же: было бы странно расписывать тебе наше положение. Ты сам знаешь, насколько оно завидно. Отец оставил нам власть, несметные богатства, верных союзников, болен или менее умиротворённую страну. Население Аттики забыло о тех тяготах, которые оно переживало сорок лет тому назад. Оно оправилось от гнёта внутренних врагов, оно вздохнуло свободнее после изгнания ненавистных Алкмеонидов, оно достигло небывалого дотоле благосостояния. Отдельные дёмы слились в один сильный, цельный город, которому сейчас нет равного в мире. Всюду, на берегах Малой Азии, на Босфоре, на дальнем Понте Евксинском, наконец на бесчисленных островах, начиная с ближней Эвбеи и кончая цветущими Спорадами, в стране, где восходит солнце, даже в смеющейся Сицилии и близ могучих столпов Геракла, там где солнце каждый вечер погружается в полотые волны, везде, где только раздаётся наша дивная эллинская речь, всюду, где живут потомки старого Ксуфа, везде в один голос славят Афины и в один голос называют отца нашего и нас, его сыновей, самыми могущественными, самыми сильными из греков. Тираны на островах Наксос и Самос ищут нашего союза и дружбы с нами. Фессалийцы подвластны нам. Жизнерадостная, богатая, весёлая Иония с берегов алой Азии завистливым оком следит за ростом нашего могущества. Но вот эта-то зависть и пугает, и вечно страшит меня. Мне всё кажется, что всё наше благополучие, вся наша сила — эфемерны, что счастье наше построено на песке.
— Опять, брат, мрачные мысли одолели тебя, — мягко сказал Гиппарх и подсел ближе к Гиппию. — Мне кажется, — продолжал он после минутного раздумья, — ты слишком утомляешься, слишком волнуешься. Всё это лишнее. Тебя грызёт безотчётная тоска, так как ты не уверен в благоволении богов к нам.
— Оставь, Гиппарх, богов. Им хорошо на Олимпе. Их никто не трогает, и забот у них нет никаких. Светлым беспрерывным празднеством протекает их жизнь, но — и над главами вседержителей тяготеет неумолимый рок, таинственные мойры, всевластные богини судьбы.
— И тем не менее они счастливы и блаженствуют в вечной юности и красоте. Да будут же боги примером нам, нам, которые сейчас в Элладе самые сильные, самые счастливые после них. Прочь заботы! Да здравствует светлая, беззаботная, радостная жизнь!
— Тяжёлых дум ты не отгонишь от меня, — мрачно сказал Гиппий, — особенно, когда для них есть полное основание. Человек, как и всесильные боги, отовсюду окружён грозными опасностями. Вспомни юность Диониса-Вакха.
— Но у нас есть всё, чтобы отразить с успехом беду, если бы таковая нам и угрожала. И Дионис вышел победителем из борьбы. И смотри, как могуч и дивен теперь этот бог! На моей памяти ещё культ его едва-едва стал распространяться в Элладе, а теперь нет страны, нет города, нет селения, где бы его не почитали, где бы — да простит мне сын Латоны! — он постепенно не вытеснял лучезарного Аполлона.
— Лишнее доказательство правоты моих слов: даже боги не ограждены от падения. Как же быть тогда нам, жалким смертным? Наши деньги, наша власть, наше оружие — недостаточный оплот от врагов, которыми мы окружены отовсюду. Они только ждут случал погубить нас, потому что они завидуют нам. Стража, телохранители — ничто в сравнении с силой злобы и зависти. Врагов у нас больше, чем друзей. И чем большей кажется нам сила наша, тем на самом деле мы слабее. Многое на это указывает.
— Прости меня, Гиппий, но мне сдаётся, что ты просто болен. Ты так переутомляешься за день, что перестаёшь различать разницу между действительностью и плодом расстроенного воображения. Тебе нужен отдых, основательный отдых. Эта работа с восхода солнца и до глубокой ночи не под силу самому Гераклу. Ты же, брат, трудишься так всю жизнь, трудишься не покладая рук, не помышляя об отдыхе, не думая ни и своих силах, ни о себе самом. Сколько я тебя помню, всё ты чем-то озабочен, всё тебя гнетёт то одно, то другое.