18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Герберт Уэллс – Чудеса магии (страница 14)

18

Я, конечно, умолял ее как можно скорее вернуть ее волосам их естественный темный цвет, и когда она сделала это, то, казалось вновь пришло все в порядок. Разве я не видел ясно, что опять судьба была в моей власти?.. Разве не все, что совершалось до сих пор, можно было объяснить естественным путем?.. Разве не имели тысячи других людей имения с лужайками и лесом, жены и детей?.. И единственно, что могло бы испугать суеверного, еще отсутствовало — до нынешней зимы: шрам, который Вы видите на моем лбу. Я не трус, позвольте уверить Вас в этом; но будучи офицером, я дважды дрался на дуэли при очень опасных условиях, и еще раз, восемь лет тому назад, вскоре после моей женитьбы, когда я уже оставил службу.

Когда же в прошлом году по какому-то смешному поводу — из-за не совсем вежливого поклона — какой-то господин потребовал у меня объяснения, я предпочел, — тут фон-Умпрехт слегка покраснел, — извиниться. Все было улажено, конечно, самым корректным образом, но знаю наверное, что и на этот раз я дрался бы, если бы не нашла на меня внезапно боязнь, что мой противник ранит меня в лоб и тем самым даст судьбе новый козырь в руки… Но Вы видите — это не помогло мне: шрам существует. И тот момент, когда я был ранен, быть может, больше всего за все десять лет способствовал глубокому сознанию моей беспомощности. Это было нынешней зимой к вечеру; я ехал с несколькими другими лицами, которые мне были совершенно незнакомы, по железной дороге от Клагенфурта в Виллах. Вдруг зазвенели оконные стекла, и я почувствовал боль во лбу; одновременно я услышал, как что-то твердое упало на пол; я схватился за раненое место — текла кровь; тогда я быстро наклонился и поднял с полу острый камень; люди в купе вскочили.

— Что случилось? — воскликнул один из них.

Заметили, что у меня идет кровь, стали оказывать мне помощь. Но один господин — я заметил его ясно — как бы откинулся в угол. На ближайшей остановке приносят воды, железнодорожный врач накладывает мне необходимую повязку, но я, конечно, не боюсь, что умру от этой раны: ведь я знаю, что она должна стать шрамом. Завязался разговор в вагоне, строят догадки о том, было ли тут задумано преступление или же это только обычная ребячья выходка; господин в углу молчит и глядит прямо перед собой. В Виллахе я вылезаю. Вдруг этот человек подходит ко мне и говорит:

— Это предназначалось мне. — Раньше, чем я успел ответить, он исчез; я никогда не мог узнать, кто это был. Быть может, страдавший манией преследования… но может быть и кто другой, имевший полное основание предполагать, что его преследует оскорбленный супруг или брат, и который, так сказать, был спасен мною, так как шрам предназначался мне… Кто может знать?..

Через несколько недель шрам красовался на лбу моем, на том самом месте, где я видел его во сне. И мне становилось все яснее, что я борюсь с какой-то неведомой насмешливой силой, и с возрастающим беспокойством я глядел навстречу тому дню, когда должно было осуществиться последнее.

Весной мы получили приглашение от моего дяди. Я был твердо намерен не последовать ему, потому что мне казалось возможным, хотя ясно картина и не вставала в моем воспоминании, что как раз в его имении находится проклятое место. Но жена моя не поняла бы этого отказа, и поэтому я решился с ней и детками приехать в начале июля с определенным намерением как можно скорее покинуть замок и уехать дальше на юг, в Венецию или на Лидо.

В один из первых дней нашего пребывания разговор зашел о Вашей пьесе, и дядя говорил об имеющихся в ней маленьких детских ролях и просил меня позволить участвовать моим детям. Я ничего не имел против. Тогда было решено, чтобы героя играл профессиональный актер. Через несколько дней меня охватила боязнь, что я опасно заболею и не буду в состоянии уехать. Тогда я объявил однажды вечером, что на следующий день я покину на некоторое время замок и уеду на морские купанья. Я должен был обещать, что вернусь в начале сентября. В тот же вечер пришло письмо от актера, который по каким-то причинам возвращал барону роль. Дядя мой был очень раздосадован. Он просил меня прочесть пьесу, быть может, я сумею найти кого-нибудь из знакомых, который взялся бы играть эту роль. Таким образом я взял пьесу к себе и прочел ее. Теперь попробуйте себе представить, что произошло со мной, когда я дошел до конца и нашел здесь слово в слово изображенным то положение, которое предсказывалось мне на 9 сентября этого года. Я не мог дождаться утра, чтобы сказать дяде, что я хочу играть эту роль. Я боялся, что он будет противиться, так как с тех пор, как я прочел пьесу, я почувствовал себя в безопасности, и если бы я утратил возможность играть в Вашей пьесе, то я бы снова был отдан в жертву неведомой силе. Мой дядя тотчас же согласился, и с тех пор все пошло верным и хорошим ходом. Мы репетировали уже несколько недель день за днем, и я испытал предстоящее мне сегодня положение уже пятнадцать или двадцать раз: я лежу на носилках, молодая графиня Сайма со своими прекрасными рыжими волосами стоит передо мной на коленях, закрыв лицо руками, и дети стоят рядом со мной.

В то время как господин Умпрехт говорил эти слова, мой взор опять упал на конверт, который, все еще запечатанный, лежал на столе. Господин фон-Умпрехт улыбнулся.

— Действительно, я еще не дал Вам доказательство, — и сломал печать. Сложенная бумага показалась на свет Божий. Передо мной лежал совершенный, как бы самим мною набросанный mise-en-scéne заключительного действия пьесы, задний план и кулисы были схематически намечены и снабжены обозначением — лес; черточка с мужской фигурой находилась почти посередине, над ней было написано: «носилки»… У других схематических фигур были надписи красными чернилами: «женщина с рыжими волосами», «мальчик», «девочка», «факельщик», «человек с поднятыми руками».

Я обратился к господину фон-Умпрехту:

— Что это обозначает, человек с поднятыми руками?

— Об этом, — сказал господин фон-Умпрехт, смутившись, — я чуть было не позабыл. Дело обстоит таким образом: в том видении был еще ярко освещенный факелами старый, совсем лысый человек, гладко выбритый, в очках, с темно-зеленой шалью вокруг шеи, широко раскрытыми глазами и поднятыми руками.

На этот раз я был поражен. Мы помолчали некоторое время. Потом я спросил, странно встревоженный:

— Что Вы предполагаете в сущности, кто бы это должен был быть?

— Я предполагаю, — сказал фон-Умпрехт спокойно, — что это кто-нибудь из зрителей, быть может из слуг дяди… или кто-нибудь из крестьян пришедший в конце пьесы в особое возбуждение и бросившийся на сцену… но, быть может, судьба хочет, чтобы кто-нибудь, убежавший из сумасшедшего дома, по одной из тех случайностей, которые меня уже не удивляют больше, пробежал бы по сцене, где я буду лежать на носилках.

Я покачал головой.

— Как говорите Вы?.. плешивый — очки — зеленая шаль?.. теперь это дело кажется мне еще более странным, чем раньше. Фигура человека, которого Вы тогда видели, действительно замышлялась мною в пьесе, но я отказался от нее. Это должен был быть сумасшедший отец жены, о котором говорится в первом акте и который к концу должен был броситься на сцену.

— Но шаль и очки?

— Это актер сделал бы уже от себя. Как Вы думаете?

— Это возможно.

Нас прервали. Госпожа фон-Умпрехт просила мужа к себе, чтобы поговорить с ним перед представлением, и он простился со мной.

Я оставался еще некоторое время и внимательно рассматривал mise-en-scéne, оставленную Умпрехтом на столе.

Скоро меня потянуло к тому месту, где должно было происходить представление. Оно было расположено за замком и отделено от него красивой аллеей. Там, где она кончалась низкими кустами, было расставлено около десяти рядов простых деревянных скамеек; передние были покрыты красным ковром. Перед первым рядом стояло несколько пюпитров и стулья; занавеса не было. Граница сцены и зрительного зала отмечалась двумя высокими елями по сторонам; справа примыкал дикий кустарник, за которым стояло удобное кресло, невидимое зрителям и предназначенное суфлеру. Слева площадка была открыта и открывала вид в долину. Задний план сцены был образован высокими деревьями; они густо срослись только посередине, а слева из тени выходили узкие тропинки. Дальше в глубине леса на маленькой просеке были поставлены стол и стулья, где актеры могли дожидаться своих выходов. Для освещения поставили по сторонам сцены и зрительного зала высокие паникадила с громадными свечами. Справа за кустарником было нечто вроде бутафорской на открытом воздухе; здесь, среди других предметов, нужных для пьесы, я увидел носилки, на которых фон-Умпрехт должен был умирать в конце пьесы.

Когда я шел через поляну, она озарялась спокойным вечерним солнцем… Я, конечно, подумал о рассказе господина фон-Умпрехта. Я не считал невозможным, что фон-Умпрехт принадлежит к породе тех фантастических лгунов, которые издалека подготовляют мистификацию, чтобы возбудить к себе интерес. Я даже считал возможным, что подпись нотариуса подложна и что фон-Умпрехт посвятил и других людей в это дело, чтобы провести его как следует. Особые сомнения возникли у меня по поводу человека с поднятыми руками, пока еще неведомого, но с которым Умпрехт, должно быть, условился; но этим сомнениям противоречила та роль, которую этот человек играл в моем никому неизвестном первоначальном плане — и, кроме того, благоприятное впечатление, которое производила на меня личность господина фон-Умпрехта. И как ни невозможным, и ужасным казался мне его рассказ, что-то меня все-таки располагало ему верить; может быть, глупое тщеславие считать себя исполнителем властвующей над нами воли.