Георгий Панкратов – Севастополист (страница 55)
Он приблизился ко мне и стал вынюхивать. Краем глаза я заметил в его руке толстую папку, но не рассмотрел. Я затих и не мог поверить, что это со мной происходит. Зомби – это была сказка, которую рассказывали самым маленьким севастопольцам, едва ли не в самых ласпях. Конечно, никаких зомби не существовало – это был лишь повод для шуток, смешных, но всегда придуманных историй. И тут такое! Обнюхав меня, незнакомец разочаровался: ничего не сказав (а умеют ли зомби вообще разговаривать?), он рванул, подпрыгивая на обеих ногах, в конец коридора.
Я застыл на месте, не в силах даже выразить, что именно чувствовал – страх? отвращение? любопытство?
«Инкерман, – набрал я в вотзефаке, уже понимая, что пишу глупость. – Что это было?»
Вместо ответа я услышал песню – нет, конечно, не от Инкермана. Вотзефак не передавал голос, да и Инкер никогда не пел.
Меня тревожили странные слова: непонятное в Башне, как я уже знал, вполне могло стать опасным.
Ее доносила до моего слуха маленькая колонка, прикрепленная к подвижному узкому штырю, который торчал прямо из поверхности пола. Причудливая форма колонки напоминала глаз, который словно наблюдал за мной. И точно: куда бы я ни развернулся, колонка поворачивалась следом за мной, не отставая со своей «тишиной». Музыка, которую я слушал в своем авто, была совсем другой: ритмичной, динамичной, с четким речитативом, который вбивался в память будто гвоздь. И пусть в текстах было много непонятного, это ничуть не мешало узнавать в них знакомые характеры – во многом похожие на нас, простых молодых севастопольцев: и тех, кто любил гулять, и тех, кто без устали работал. А эта «тишина»… Она гипнотизировала. Но я не мог представить людей, которые ее исполняли, не мог увидеть, прощупать их характеры в ребрах незнакомых слов. Но ведь и «Опять 18» я не видел вживую; как они могли выглядеть, даже не представлял. За всю свою жизнь в Севастополе я не приобрел привычки ассоциировать музыку с конкретными живыми людьми. Она казалась такой же данностью мира, как небо, как море, линия возврата, сухой куст. Это всегда было что-то вроде клада, который мы находили на пустыре либо у берега Левого моря. Или он сам находил нас?
Пела девушка, и, слушая ее голос, я снова вспомнил о книжках, тех, кто писал их и кто читал. А потом – о кровавых фильмах и их милых, домашних зрительницах. «Могли бы они исполнять эту песню?» – думал я. Их ли это характер, тех, что обитают здесь? А что, если эти слова вроде
Вокруг было бесконечно, пугающе много пространства. Пройдя узкий коридор, я снова оказался в чистом поле, как мне хотелось назвать эту царствующую пустоту. Пустоты, пустоты, а не тишины, должно быть, хотели те неведомые люди из прежних поколений, что создавали этот уровень. Была ли у них цель утвердить пустоту, нанизать на нее свой порядок, как бусины, все эти книжки, экраны, коробки и подушечки, рассортированные по полочкам, синие платья и оранжевые ожерелья? Или они просто не знали, чем ее заполнять? Надо мною продолжался металлический каркас – он не давал оценить простор еще и в высоту, но где-то в недосягаемой для меня, крохотного, вышине я видел большое серое пятно. Оно медленно передвигалось, очевидно, живя своей жизнью, которой нет дела до того, что творится внизу. А мне пусть и было любопытно, но совершенно непонятно, что это и зачем. Я стоял на поверхности и вряд ли имел возможность взлететь, устремиться к потолку – не называть же небом верхнюю границу уровня, а значит, и мысли мои должны были быть здесь, внизу.
Мысли были соответствующими – о низком, если не сказать низменном. Вообще, мне хотелось поесть, но здесь словно нигде не питались. Были вишенки во «двориках», в руках у девушек с холодными глазами, и другая их легкая пища, но на пиршество вроде Супермассивного холла рассчитывать не приходилось. Создавалось впечатление, что экраны с их разговорами и кровавыми фильмами да книжки и служили здесь едой. Еще плачевнее обстояло дело с туалетом. Здешних девушек и впрямь было сложно представить за справлением естественных потребностей – они лишь наблюдали за этой отвратительной стороной жизни, забавляясь сюжетами из жизни страшных и далеких людей, которых вряд ли увидят вживую. Но что было делать мне? Пускай своими масштабами неизведанная территория уровня и напоминала пустырь у Башни, все же я не мог просто встать посреди нее, как делал это внизу, изображая, будто спрятался за низким кустом.
Да, я снова прошел ширму, и в следующем зале – а я по привычке, приобретенной на первом уровне, называл все эти новые пространства залами – снова открылся простор. Здесь уже не было никаких коридоров, не было ни «двориков», ни людей. Вернее, люди были где-то далеко, настолько, что я видел лишь силуэты. Кажется, они перемещались в пустом пространстве, совершали непонятные движения. Осмотревшись, я увидел такие же скопления людей вдалеке сразу в разных сторонах – похоже, Башня предлагала варианты. Вот только даже не намекала, в чем между ними разница. Ходят люди, что-то делают, и ко всем ним идти очень неблизко – все равно что преодолеть несколько остановок пешком по Широкоморке. Но что мне еще оставалось делать? Разве что ускорить шаг.
Чем дольше я шел, тем чаще встречал очередную ерунду, которой так щедро был напичкан уровень. Издалека казалось, что, кроме белого пола под ногами и каркаса над головой, вокруг ничего не было. На самом деле то тут, то там мне попадались очередные безвкусные шары, треугольники, ромбы, зигзаги – что-то свисало с потолка, что-то торчало из пола, каждый раз внезапно появляясь прямо перед глазами, а что-то и вовсе болталось из стороны в сторону, мешая пройти и заставляя нагибаться или обходить. Всему виной был белый цвет, догадался я: все, что встречалось на пути, было таким же белым, как полы под моими ногами.
То и дело, вопреки тишине, которую вроде как призвала песня, возникали звуки – гремящие, визжащие, лязгающие. Но нельзя было сказать, что их издавали предметы: все вокруг меня существовало словно отдельно друг от друга, самодостаточно, игнорируя само существование чего-либо еще, кроме себя. Мне было странно находиться в этом мире – в нем не было законов, и хотя ничего страшного или хотя бы пугающего больше не происходило, тем не менее не покидало ощущение, что это в любой момент может случиться.
Но по мере того, как я шел, окружающая действительность менялась. Бесцельные фигуры остались позади, а передо мной возникла хрупкая, чуть ниже моего роста перегородка. Она появилась на пути настолько неожиданно, что я едва не навалился на нее всем своим весом и не разбил главную ценность, ради которой ее, видимо, и поставили. В центре перегородки в маленьком углублении стояла круглая посудина диаметром с две моих головы, похожая на плоскую тарелку. На ней я увидел странное изображение: миниатюрная Башня, расколотая на две части, и торчащая из трещины мускулистая рука со сжатым кулаком. Рядом с тарелкой на тоненьких ниточках, протянутых через две дырки, висела бирка вроде ценника в севастопольском магазине, покрытая крохотными буквами. Я нагнулся, чтобы приглядеться, и вдруг понял: никакие это не буквы – Башня снова играла со мной. Уже становилось не по себе: неужели это все, что может Башня, неужели это все, зачем я здесь? Застрять в череде бесконечных забав, в которых нет никакой логики и никакой ощутимой цели?
На табличке я разглядел один-единственный знак, размноженный в несколько рядов. Даже дураку при взгляде на него было понятно: это призыв к действию. Десятки похожих как две капли воды маленьких стрелок указывали вниз.
Я опустил взгляд и увидел на полу возле себя зеркала! Это были осколки, большие и бесформенные, и они простирались во все стороны. На своем кусочке покрытого грубыми белыми тканями пола я чувствовал себя будто на островке волнующегося моря. Зеркала отражали свет, падавший на них с потолка, и поочередно сверкали, создавая ощущение, словно и вправду движутся или плывут. Но была и другая деталь, далеко не такая волшебная. Глянув в зеркало у моих ног, я увидел, что оно все оплевано. Плевки засохшие, от которых оставались только контуры, и свежие, смачные, с отвратительными соплями покрывали поверхность зеркал; глядя в них, я видел себя оплеванным и представлял собой жалкое зрелище, что говорить. Даже лицо менялось, кривилось в гримасе отвращения. Это было и в самом деле противно.