реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Михайловский – Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914—1920 гг. В 2-х кн.— Кн. 2. (страница 76)

18

После завтрака у Львова, который очень затянулся, завершившись долгой беседой в гостиной за кофе с ликёрами, я отправился в посольство, где в 4 часа дня мне назначил аудиенцию В.А. Маклаков. Он принял меня сразу же, как только его секретарь Караулов обо мне доложил. Маклаков буквально накинулся на меня, с лёгкостью балерины перебрасывая своё полновесное тело из одного конца обширного кабинета в другой, с кресла на кресло, то подходя к окну, то шагая по комнате. Мне впервые довелось так много и так обстоятельно говорить с ним на политические темы.

С толстовской прямотой он мне сказал, что до такой степени «изолгался» перед иностранцами, что жаждет услышать от меня слово правды о положении на юге России. Я рассказал ему о том, что видел и знал. Маклаков слушал с большой нервностью и не раз перебивал мой рассказ вопросами. У меня создалось впечатление, что из всех моих собеседников он, пожалуй, единственный придавал величайшее значение состоянию военных операций и возможности борьбы на фронте. Упрекать его в равнодушии не приходится. С другой стороны, пессимистические ноты в его оценках были самыми резкими, какие я слышал.

Маклаков после моего рассказа, который я старался, насколько позволяли многочисленные вопросы и реплики моего собеседника, сделать связным, с большой откровенностью обрисовал мне своё положение в Париже. Он говорил: «Мы лгали, лгали и изолгались вконец. Каждую победу мы превращали в триумф антибольшевизма в России, каждую оплошность большевиков — в полнейшее поражение, систематически обманывали иностранцев. И всё-таки, несмотря ни на что, большевики побеждают на всех фронтах — на Сибирском и на юге России. Что дальше делать? Нам не верят. Я готов лгать и дальше, но какой от этого толк?»

Затем Маклаков без обиняков назвал нашу гражданскую войну вандеей. И там были свои успехи и колебания весов то в ту, то в другую сторону. В России всё это грандиознее из-за необъятного географического пространства, но белое движение — это вандея, и только! Такой резкости выражений в отношении белого движения я не слышал ни от кого. Даже Сазонов, при всём его пренебрежительном тоне в отношении отдельных деятелей белого движения, не называл его вандеей. «Я всё сделал, что от меня зависело, — говорил Маклаков, — чтобы в глазах французов превратить нашу вандею в русскую контрреволюцию, которая вот-вот одолеет большевиков. Но я в это не верю».

Последнее было, по-видимому, сказано совершенно искренне, Маклаков действительно не верил в белое движение ко времени моего приезда в Париж. Последний катастрофический отход Добровольческой армии к Новороссийску произвёл на него ошеломляющее впечатление. Когда он был у нас в Таганроге, его тон был совершенно иным. Самым замечательным было то, что при всём своём неверии Маклаков готов был и дальше продолжать лгать, по его выражению, он только сомневался, что такая система дипломатии будет иметь успех у союзников.

Я не считал, что лгать, вообще говоря, было нужно и остроумно, но, судя по словам Маклакова, он и Сазонов, по-видимому, решили, что это был лучший способ поддержать антибольшевистское движение. Несомненно, что при такой системе всякая неудача Добровольческой армии поражала иностранцев ещё сильнее, и, конечно, в конце концов такая ложь могла только окончательно дискредитировать в глазах французов и само белое движение, и наших дипломатов в Париже.

В дальнейшей беседе Маклаков остановился на самых основных ошибках деникинского правительства — ошибках в аграрном вопросе. Он говорил мне, что до революции, когда была кадетская партия, он стоял за среднее и за крупное землевладение с точки зрения агрономической, но теперь, когда оно фактически рухнуло, восстанавливать его — безумие. «Аграрная реставрация — самая крупная, фатальная ошибка Деникина, и никакая стратегия не могла его спасти!» — воскликнул Маклаков. Перейдя к внешней политике Деникина, он в особенности осуждал его постановку польского вопроса. Об этом я уже упоминал раньше, в предшествующих записках. Маклаков в этом вопросе оказался пророком. Что касается французов, то он дал мне исчерпывающую картину тех возможностей, какими располагала Франция. «Несчастье России заключается в том, что сейчас Франция не может реагировать на её бедствия, а несчастье Франции — в том, что помогать России можно лишь сейчас, при окончательной победе большевизма в России для Франции она будет потеряна». Маклаков развил эту мысль, говоря об «органическом германофильстве» большевизма. Большевики как настоящие революционеры должны опираться в своей европейской политике на элементы недовольные, а к таким, очевидно, принадлежат не союзники, а побеждённые.

Замечательно то, что при ясности суждений и полном понимании обстановки Маклаков всё же на деле следовал трафаретным приёмам антибольшевистских руководителей белого движения. И тот самый человек, который первым из видных лиц в русском Париже назвал белое движение вандеей, сам же несколько месяцев спустя добился признания Врангеля французским правительством. Он, несомненно, лгал перед своей совестью, когда убеждал французов, как лгал при Колчаке и Деникине, но он считал это своей патриотической обязанностью. В этом отношении положение Маклакова совершенно особенное среди других антибольшевистских деятелей — самообольщения у него не было.

Позже я скажу, какие угрызения совести испытывал Маклаков при смене Деникина Врангелем. Я, между прочим, по поводу польского вопроса и маклаковской дилеммы «либо с большевиками против поляков, либо с поляками против большевиков» сказал ему, что поляки фактически наши единственные союзники против большевиков. Маклаков даже вскочил от радости: «Совершенно верно, именно единственные! В этом вся трагедия нашего белого движения. И представьте, никто этого не желает понять — ни Сазонов, ни Деникин, ни Колчак, ни Милюков. Я абсолютно один в этом вопросе. Все мои попытки убедить в этом тех, кто имеет власть, безуспешны».

Потом, подумав, Маклаков сказал: «Если бы мы изменили нашу неопределённую позицию в польском вопросе, Франция, несмотря на внутренний кризис, нашла бы возможность помочь даже в военном отношении». Это было совершенно неожиданное и многообещающее замечание, которого я ни от кого ещё не слышал.

Я поделился с Маклаковым моими впечатлениями о французских войсках на Востоке, которые, по моему мнению, были совершенно негодны к активным действиям против большевиков, как и против кого бы то ни было, поскольку по окончании мировой войны были охвачены эпидемией «возвращения на Родину». «С Востока и не надо трогать ни одной дивизии, все французские силы могли бы быть брошены в Польшу, а оттуда в Россию. Но это возможно только после русско-польского соглашения с белым движением». Таким образом, было видно, что Маклаков не только теоретически обдумывал польский вопрос, но и практически рассчитывал на помощь Франции не с Востока, а именно на польском фронте. Но в глазах других вождей белого движения польский вопрос был лишь частью национального вопроса, решавшегося большинством так: «Границы 1914 г.».

Под конец нашего разговора я коснулся щекотливого вопроса об американской делегации. Маклаков смутился и не сразу ответил. Потом он сказал мне: «Между нами, Сазонов не прав юридически и по существу. Он не имеет права останавливать вашу делегацию, а политически он не прав потому, что, как бы мала ни была возможность помощи Америки, мы, борющиеся с большевиками, обязаны использовать все шансы. Сазонов, останавливая делегацию в угоду Бахметьеву, лишает белое движение шанса на помощь САСШ. Это ошибка и, может быть, прямое преступление, тем более что, по имеющимся у меня сведениям, Сазонов уже заменён Баратовым, и он сам это знает, но не желает подчиниться, ссылаясь на неведение. Во всяком случае, я говорил Гронскому: формально я не имею права вмешиваться в это дело с вашей делегацией, но считаю, что Гронский мог бы спокойно при настоящих условиях сесть на пароход и через 10 дней быть в Вашингтоне. А если он будет ждать, то, может быть, никуда и не уедет».

Только в одном отношении Маклаков не проявил должной заинтересованности — в том, что касалось привезённых делегацией материалов. Я не сказал ему о принятом решении послать меня в Лондон для сопровождения Гронского и для соответствующего использования в английской печати этих материалов, так как при недружелюбном отношении Сазонова ко мне как участнику делегации тот тоже, может быть, пытался бы остановить мою поездку в Англию. Будущее показало, что здесь я был прав. Но в разговоре с Маклаковым я спросил его, интересовался ли он нашими материалами, которые лежат нераспакованными в подвалах посольства. «Нет, — ответил Маклаков, — Гронский мне сказал, что они для Северной Америки, и я ими не интересовался».

Впрочем, если в этом случае Маклаков не проявил должного политического чутья, ибо для французской печати там были документы исключительного интереса к белому движению, то всё же он выказал неизмеримо больше участия к белому движению, чем Сазонов и Шиллинг, которые только этим белым движением и держались. В вопросе об остановке делегации он тоже был не на стороне Сазонова, а на нашей. Гронский, несомненно, переоценил роль Сазонова в русском Париже (говорю «русском», потому что во французском Париже Сазонов не играл тогда совсем никакой роли). Не обрати он внимания на незаконную остановку, он был бы уже давно в САСШ и вступил бы в сношения с тамошними деловыми и политическими кругами. На этом кончился мой разговор с Маклаковым.