Георгий Михайловский – Записки. Из истории российского внешнеполитического ведомства, 1914—1920 гг. В 2-х кн.— Кн. 2. (страница 138)
Как бы то ни было, такое обилие баронов Врангелей на пароходе, направлявшемся в царство П.Н. Врангеля, было совсем не случайным. Как ни эфемерна была власть главнокомандующего с точки зрения перспективы на будущее, этот своеобразный «врангелизм» показывал, что Россия нисколько не отличается от других стран, заболевших в революционные эпохи «бонапартизмом» и «кромвельянством». Напрасно думать, что на Врангеля смотрели только как на будущего генерала Монка. Независимо от каких бы то ни было реставрационных планов личный культ Врангеля был в это время очень велик.
Даже такая мелочь, как наличие четырёх членов рода баронов Врангелей на пароходе в Севастополь, была весьма знаменательна, ибо я за всё время пребывания на юге в пору Деникина — и в Таганроге, и в Ростове-на-Дону — не встречал никаких его родственников. Если бы П.Н. Врангель победоносно въехал в Москву, какое количество баронов Врангелей со всей России съехалось бы к нему, а все однофамильцы сразу сделались бы родственниками!
Кроме Врангелей на пароходе были чины французской военной миссии, не отходившие от баронессы Врангель и с французской любезностью ухаживавшие за супругой главнокомандующего. К сожалению, баронесса Врангель вела себя без всякой скромности. Например, когда мы подъезжали к Севастополю, она громко расточала по-французски своему мужу, которого будто бы увидела отсюда, откуда французы и в подзорную трубу не могли его различить (глаза любви склонны видеть и невидимое), такие комплименты, что мне, находившемуся поблизости, стало неловко, и я ушёл. Она говорила, что её муж — «душа всего антибольшевистского движения», «на нём держится всё, а без него всё рухнет», «вокруг вовсе нет людей — он один, совершенно один…» (Галантный француз тут же вставил, что, слава Богу, он будет не один, ибо к нему едет она.)
Это были образчики красноречия, совершенно непристойного в устах не только жены главнокомандующего, но и просто уважающей себя и воспитанной дамы. К сожалению, это не была просто дипломатия. Достаточно было посмотреть на восторженное лицо баронессы Врангель, чтобы понять, что она действительно верит, будто муж её — «создатель и единственная надежда антибольшевистского движения». Она говорила с неподдельной искренностью и держала себя так, как во всяком случае не следовало держать себя жене «претендента». Не сомневаюсь, что на французов это недостойное восхваление ею своего мужа произвело самое отрицательное впечатление, но не сомневаюсь и в том, что если баронесса Врангель позволяла себе так говорить с иностранцами, то лишь потому, что её поведение не встречало никакого осуждения в военной среде, её окружающей. Она явно вела себя так, как всегда, но ведь дипломатам-иностранцам можно говорить далеко не всё, что говоришь подчинённым мужа.
На том же пароходе ехал военный представитель генерала Юденича, мой прежний знакомый, полковник Неведомский (тот самый Неведомский, про предка которого писал Пушкин: «Неведомский, поэт, не ведомый никем, печатает стихи неведомо зачем»). Это был офицер гвардейской конной артиллерии, во время мировой войны адъютант вел. кн. Андрея Владимировича. Он ехал курьером с важным поручением от Юденича. С ним была жена, которую я также знал по Петрограду.
По приезде в Севастополь с Неведомским произошёл курьёзный случай, говорящий о врангелевской эпохе и её нравах. Неведомский с секретными депешами отправился к генералу Шатилову и встретил его на Нахимовском проспекте разговаривающим со Струве, которого Неведомский лично не знал. Он доложил Шатилову о своём приезде и тут же передал пакет от Юденича. Узнав, что Неведомский приехал от Юденича, Струве обратился к военному курьеру со следующими словами: «А для меня вы ничего не привезли?» Сконфуженный Неведомский задал тогда Струве вполне естественный вопрос: «Простите, с кем имею честь говорить?» Струве покраснел как рак, ни слова не ответил, повернулся и ушёл. От Шатилова Неведомский узнал, что его собеседником был министр иностранных дел при Врангеле П.Б. Струве.
Рассказывая мне позже об этом инциденте, Неведомский совершенно справедливо говорил, что обида Струве на то, что его не узнали, странна, если не сказать больше. Правда, Струве играл в тот момент большую роль, но не имел никакого права претендовать на то, чтобы незнакомый человек узнавал его в лицо. В прежней России Струве никогда не был на положении Льва Толстого, С.Ю. Витте и других лиц, которых буквально вся страна знала по фотографиям. Думаю, если бы в царское время Сазонов обратился с тем же вопросом к какому-нибудь полковнику Генерального штаба, тот, наверное, не узнал бы его, несмотря на то что известность Сазонова в широких кругах русской интеллигентной публики была очень велика и, уж во всяком случае, его знали лучше, чем Струве.
Но последний в Севастополе уже заразился мегаломанией военных кругов, и если баронесса Врангель вела себя как будущая императрица, то почему было Струве не уподоблять себя Витте? Когда я рассказал об этом случае Кириллу Врангелю, только что приехавшему вместе со мной в Севастополь, он пришёл в ужас от провинциализма врангелевской столицы и сказал, что если Струве, его министр, будет предъявлять такие претензии, он уедет из Севастополя, ибо «не хочет обрастать мхом». Времена, однако, были не те, и при всём желании нельзя было успеть «обрасти мхом», так как правительства менялись с быстротой смены театральных декораций.
Моими соседями по четырёхместной каюте оказались два брата князья Голицыны, бывшие пажи, молодые друзья сербского короля Александра, который позже при известии о врангелевской эвакуации послал в наше посольство в Константинополе специальную телеграмму с запросом о судьбе князей Голицыных. Сейчас они отправились служить в штабе у Врангеля.
Третьим моим соседом был… А.И. Гучков. Он занимал нижнюю койку, а я верхнюю. Естественно, он вспомнил наши встречи в Париже и тот обед с Милюковым, Фёдоровым, бывшим министром Временного правительства Степановым и прочими высокопоставленными лицами в нашем «Отеле святых отцов», когда он так ловко и осторожно прокладывал путь германофильской ориентации. Теперь, на пароходе, переполненном высшими чинами врангелевской армии и французской военной миссии, было бы неразумно ждать от такого опытного политика, как Гучков, какой-то откровенности, хотя бы такой, какую позволял он себе тогда в Париже.
Тем не менее, воспользовавшись временным отсутствием братьев Голицыных, которых я знал мало, я спросил Гучкова, что он думает о Врангеле и его теперешних планах. Он ответил мне довольно определённо, что если бы не придавал Врангелю никакого значения, то не поехал бы в Севастополь. Правда, он едет по вызову главнокомандующего, но ведь всегда можно отказаться. Он, Гучков, считает, однако, что как утопающий хватается за соломинку, так белые должны цепляться за каждый клочок русской земли и только тот, кто находится на этой русской земле, может что-нибудь сделать для России. Признание Врангеля Францией надо понимать только в том смысле, что она ценит в нём вождя антибольшевистского движения, стоящего на русской почве. Но не только для Франции, а и для всего мира Врангель при всех своих маленьких возможностях всё же более реальная сила, чем все собранные в Париже русские политики вместе взятые. Что же касается надежд на будущее, то это вопрос в такой же мере военного счастья, как и международной политики Врангеля.
При последних словах я насторожился и спросил, не понимает ли Гучков под этим вопрос о Польше. Он ответил, что поляки — лишь марионетки в руках французов и поскольку Франция сейчас самая крупная сухопутная военная держава, то она в собственных интересах не допустит разгрома поляков, чего нельзя сказать о Врангеле, в котором французы совсем не так заинтересованы, как думают врангелевские генералы. «Я намерен рассеять известные иллюзии насчёт Франции и союзников. Не знаю, удастся ли мне это, так как по всему вижу, что у нас тот же взгляд на союзников, что и в 1917 г.» Гучков не пожелал более подробно говорить о международных делах, но и эти слова звучали диссонансом мнениям военных кругов, которые были твёрдо убеждены, что признанием Врангеля французы приняли на себя какие-то обязательства по защите врангелевского дела и его армии. Не могу сказать, чтобы Гучков, с которым я встречался не только в каюте, чувствовал себя в своей тарелке. Он почти скрывался, понимая, что его миссия — поливать холодным душем франкофильство и антантофильство врангелевских кругов — носит весьма рискованный характер.
Несомненно, что признание Врангеля пробудило в среде военных симпатии к Франции и даже внушило им ничем не оправданные иллюзии насчёт будущего. С психологической точки зрения момент был неблагоприятен для германофильской пропаганды, что, конечно же, было целью Гучкова. С другой стороны, именно Гучков был для этого неподходящей фигурой. При безусловно правых реставрационно-монархических настроениях врангелевского окружения бывший военный министр Временного правительства был фигурой одиозной по двум причинам. Первая — то, что он и Шульгин в своё время привезли историческое отречение Николая II за себя и за сына, которое не дало возможности осуществиться мечтам о регентстве и расторгло связь России с Романовыми. Вторая причина — неудачное министерствование Гучкова при Временном правительстве; как бы там ни было — и все военные это знали, — Керенский только продолжил дело разрушения армии, начатое Гучковым. Я уж не говорю о том, что с именем Гучкова были неразрывно связаны воспоминания о первых месяцах Февральской революции, а именно в эти первые месяцы психологически удар был острее, чем в последующие, хотя Гучков был умереннее Керенского.