18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Георгий Гулиа – Дмитрий Гулиа (страница 38)

18

Чанба поглядел на него своими грустными глазами и коротко ответил:

— Да.

Отец задумался. Долго молчал, вспоминая годы, когда Чанба яростно выступал против царизма и меньшевиков, против князей и фабрикантов. В Народном Совете Чанба был одним из тех, кто в ярких речах громил эксплуататоров. Чанба писал в «Апсны» статьи, пропагандировавшие большевистские идеи. Он тогда казался бесстрашным. Нынче он выглядел поблекшим и растерянным. Искренне не понимал происходящего. И повторял:

— Наверно, так надо. Сталину виднее.

Взяв под мышки брошюры, шел на склад, где проводил обстоятельную беседу, наполненную любовью к советской власти, доверием к партии, в которой состоял много лет, и к «карательным органам, разоблачавшим злейших врагов народа».

Чанба от природы был мягок, был рожден поэтом и не подозревал, что идет на голгофу. Его арестовали, как и многих. Об этом мы узнали в Союзе писателей, где состоялось собрание. Писатели задним числом «заклеймили подлую деятельность Чанба». А дома у нас был траур. Мы понимали, что тот, кто попадал «туда», не возвратится назад. Это все равно, что пропутешествовать на тот свет… Отец достал книжку Чанба «Сейдык». На титульном листе имелась надпись, сделанная рукою автора: «Нашему учителю по литературному творчеству Д. И. Гулиа». Поглядел на нее увлажненным взглядом и спрятал поглубже в ящик стола.

Молодая абхазская литература вновь понесла огромный урон. Кто же его восполнит? Гулиа порой казалось, что рушился дом, строительству которого он отдал жизнь.

Брат Елены Андреевны, некогда ушедший в армию ради пары сапог, был обвинен во всех смертных грехах и погиб.

К середине 1938 года репрессии вроде бы поутихли. Отец заканчивал перевод поэмы Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Мы дали друг другу слово не поддаваться горю и работать, работать, работать во имя памяти погибших друзей. А в глубине души все-таки теплилась надежда: рано или поздно справедливость восторжествует. Не бывает же иначе на земле!

Наблюдая в то время отца за работой, более зрело осмысливая творческий процесс, я не мог не удивляться его титанической энергии. И тысячу раз прав Николай Тихонов, когда пишет: «Дмитрий Гулиа — неутомимость и вдохновение…»

Сахарный диабет значительно подорвал его здоровье. По-видимому, происходили какие-то необратимые изменения в печени. С этим была связана жестокая ахилия (отсутствие кислотности в желудке). Отец похудел, но до поры до времени не принимал инсулина. Тем не менее работал как вол. Распорядок дня его не изменился: от семи утра до семи вечера — за письменным столом, а потом книги, беседы и про; чее. К переводу Руставели он отнесся с чувством огромной ответственности и любви, как, впрочем, ко всему в литературном деле.

Древняя поэма Руставели написана чудесным стихом — с большущей смысловой нагрузкой и потрясающим звучанием. Она вся пронизана афористическими выражениями. Кажется, Вольтеру приписывают парадоксальные слова о том, что «Данте обеспечено бессмертие, ибо его уже никто не читает». Что же до Руставели, писавшего восемь веков назад, о нем этого не скажешь. Пожалуй, нет в Грузии более живого и близкого народу поэта, чем Руставели. Я бы даже сказал так: он не менее современен, чем здравствующие поэты. (Надеюсь, не обидятся мои грузинские друзья.)

Когда поэма была полностью переведена, абхазцы, без преувеличения можно сказать, изумились. Язык, ритм, точность рифмовки были столь близки к оригиналу и в то же время каждая строка звучала столь по-абхазски, что поэма в целом воспринималась как создание оригинальное. Это был вклад не только в литературу. Абхазский перевод содействовал дальнейшему, более тесному культурному общению с грузинским народом.

В то время я уже оставил железную дорогу и сотрудничал в газетах, а потом меня перевели в Управление по делам искусств Абхазии. В общем начальствовал. Я был уже автором повестей «На скате» и «Месть» и «Рассказов у костра». Все они были написаны под влиянием Гулиа и посвящались прошлому Абхазии. Мне до сих пор кажется, что отец довольно-таки скептически относился к моим литературным занятиям.

— Литература — дело ненадежное, — говорил он.

— А почему же им занялся ты? — спрашивал я.

— Тогда я был неопытен — ошибся.

Он очень советовал заниматься живописью и графикой.

— Так зачем же ты настаивал, чтобы я сделался инженером? — спрашивал я недоуменно.

— Потому что искусство — тоже не самое главное.

— А что же главное?

Отец затянулся папиросой и сказал:

— Собственный путь. Нечего подражать отцу. Дело нехитрое — сынка вытягивать за уши. Вот ты — инженер; поработал на дороге, тебя потянуло в печать. Это я понимаю. У тебя своя голова на плечах. Выбирай что по душе. В литературу, если есть талант, не опоздаешь. Вспомни О’Генри. Вот тут надо заиметь кое-что. — И он указал на спину. — Горб должен вырасти от трудов, от забот. Хуже всего, когда он вырастает только на литературной почве.

И все-таки внимательно читал мои вещи. Делал замечания, предлагал более точные заголовки. Его смущала цветистость моих образов и сравнений. Я пытался возражать: дескать, самое главное в современном письме — яркость образа.

— Яркость — да, но не крикливость. Поживешь с мое, — говорил он, — и ты поймешь, что это вещи разные. Чем проще пишется — тем труднее писателю и лучше для читателя.

Я оперировал примером имажинистов, цитировал Есенина. Но это его не убеждало. Он любил Есенина, я это знал. Однако внушительно сказал:

— Ты хочешь подражать? Тогда лучше бросай перо и берись за что-нибудь другое.

Это меня и огорчало и обижало. Но как раз это и входило, кажется, в намерения отца. И он говорил словно о ком-то другом:

— Обиделся один поэт на критику. Бросил писать. Умолк. А потом поступил в милицию. Теперь носит револьвер. Счастлив сверх меры. А ведь был поэтом и — мучился. Я сказал ему при встрече: «Вы молодец, взялись за хорошую работу». Он улыбнулся во весь рот. Нет, настоящий поэт не побоится ругани. Поэта настоящего не свернешь с пути!

Это, как видно, предназначалось для меня. Он добавил:

— Надо тщательно проверить, имеется ли призвание к литературе. Что-нибудь написать всегда можно. Однако только ради этого не стоит бросаться в литературу.

Много лет спустя в статье «О поэзии и поэтах» Гулиа писал: «Нельзя стать поэтом, если в душе нет поэтической искорки. Искру всегда можно раздуть в большой огонь, но если ее нет, то не будет и огня. Это старая истина, но, мне кажется, у нас иногда забывают о ней. Почти любого можно выучить строить дома, но нельзя из любого сделать поэта…»

В общем я был обескуражен. Что же получается? За четыре с лишним года я стал инженером, мог строить мосты и прокладывать железнодорожный путь. Я писал стихи с восьми лет, с семнадцати — прозу, издал две книжечки, напечатал повесть в газете. И выходит, неизвестно, есть ли во мне эта самая «искорка». Отец к нам, своим детям, был весьма требователен. Похвалой не баловал. Я это знал. И тем не менее было очень обидно. Хотелось получить благословение в литературу. Отец же с этим медлил…

— Надо много читать, — наставлял он. — Но как? Это не просто так — взял и прочитал. Ничего подобного! Ты же хочешь быть писателем — тогда изволь читать, как мастер мастера. Вот ты покупаешь ботинки или туфли. Надел, понравились — купил. А сапожник, напротив, долго будет присматриваться к обуви, угадывая, как сидит она да из какого материала.

В цитированной чуть выше статье, продолжая эту свою мысль, он писал: «Читать других поэтов, учиться у других поэтов — не значит рабски подражать им. Эта мысль тоже не нова, все как будто знают ее, и все же часто бывает, что поэт копирует чужую манеру письма, не пытаясь развить и отточить собственный стиль».

Весною 1936 года абхазский театр поставил спектакль «1866 год». Одним из авторов был я. Пьеса рассказывала о восстании крестьян в селе Лыхны (недалеко от Гудауты). Мне не терпелось узнать мнение отца. Он сказал:

— Хороший спектакль. Публика принимала хорошо. Но стоит ли писать пьесы для того, чтобы проиллюстрировать историю? История мертва. И если писатель оживляет ее, то только ради волнующих вопросов современности. А иначе — зачем? И пьеса и спектакль, к сожалению, иллюстративны.

Это был удар, что называется, «под вздох». Словом, я понял, что рано еще думать о писательской профессионализации. Надо жить, надо работать на том посту, на котором работаешь, учиться литературному мастерству, а там видно будет.

Летом 1938 года мои родители лечились в Ессентуках. Лечился, разумеется, отец, а Елене Андреевне болеть не полагалось. Она вертелась день-деньской как юла. Гулиа ворчал. Он утверждал, что «старая малярия пробуждается на Минеральных Водах». В самом деле, в Ессентуках его довольно часто лихорадило. Одно время даже пытались лечить его хинином. Сейчас мне кажется, что в приступах «лихорадки» была повинна печень. Отдыхая и леча свой недуг, Гулиа не переставал работать: приводил в порядок «Абхазскую орфографию» и «Абхазский орфографический словарь». А «на досуге» писал «Короткие рассказы».

Из Ессентуков Гулиа пропутешествовал в Киев, где ему хотелось познакомиться с шевченковскими местами, его стихи он переводил. В Киев приехали в конце лета 1938 года, и, по словам Гулиа, такого удовольствия, как там, он нигде не получал. Украинские друзья встретили народного поэта Абхазии с огромным радушием. Поэту было неловко от внимания, которое ему оказывалось. Московские «Известия» писали: «…Старейший абхазский поэт Гулиа на Украине знакомится с шевченковскими материалами перед тем, как приступить к переводу Шевченко на абхазский язык». Особенно волнующим было плавание в Канев и торжественное возложение венков на могилу Шевченко. Елена Андреевна рассказывала нам: