Георгий Демидов – Оранжевый абажур : Три повести о тридцать седьмом (страница 8)
Как долго, однако! А что если и в самом деле произошло какое-то недоразумение и хам-энкавэдэшник, ipy-биян и воришка, стащивший соблазнительную картинку, получил от своего начальника нагоняй за бестолковость? А Белокриницкого как арестованного без всяких оснований сейчас выпустят, объясняя все перегрузкой, и он помчится домой по предрассветным улицам — трамваи, наверно, еще не ходят, — с сочувствием поглядывая на редких и хмурых прохожих, не способных, подобно ему, понять, какое это великое и ни с чем не сравнимое счастье — свобода!
Да, надо запомнить адрес этого бедняги, арестованного сегодня на улице…
Щелкнула задвижка. Рядом с привратником, посадившим Рафаила Львовича в ящик, стоял другой. Он жестом приказал арестованному выйти и следовать за ним.
Дежурный по тюрьме сидел за столом в буденовском шлеме с яркой красной звездой. Теперь такие шлемы можно было видеть разве только в кино, на музейных плакатах да на картинах на сюжеты гражданской войны. Возможно, именно поэтому дежурный и надевал архаичный шлем, то ли как символ своей верности революционным традициям ЧК, то ли для вящего устрашения схваченных врагов народа. Он был очень занят и почти не отрывался от телефонной трубки, выслушивая чьи-то приказания и отдавая короткие распоряжения. Дежурный был сам себе телефонисткой и привычно орудовал штепселями старинного телефонного коммутатора, на черной панели которого картинно рисовалась его буденовка.
Работа этого человека напоминала Белокриницкому что-то очень знакомое. Ну, конечно же, это здешний диспетчер. «Сколько?» — спрашивал по телефону человек в буденовке. Получив ответ, он быстро пробегал по столбцам ведомости, лежавшей перед ним на столе, переставляя штекеры в гнездах своего коммутатора и приказывая в трубку: «Четвертый, троих в шестьдесят седьмую!»
Кроме диспетчера, в пустой, довольно большой комнате на скамейке под стеной сидели еще два солдата. Не отрываясь от своей трубки, дежурный произнес, равнодушно взглянув на очередного арестанта:
— Ценные вещи и деньги клади на стол!
Рафаила Львовича снова невольно покоробило непривычное тыканье, хотя на этот раз в нем не было и намека на оскорбительную подчеркнутость. Белокриницкий положил перед дежурным деньги, оставленные у него при домашнем обыске. Тот сделал короткий жест рукой. Один из конвоиров, парень с угрюмым и каким-то сонным выражением лица, взял арестованного за рукав, потянул к табуретке, стоявшей посреди комнаты, и буркнул: «Раздевайся!» Рафаил Львович снял пальто и кепку.
— Догола раздевайся! — сказал конвоир.
Белокриницкого неприятно поразило не столько само это приказание, сколько мгновенное понимание того, что для тюрьмы оно достаточно логично, чтобы быть необыкновенным. И все же, уже снимая с себя одежду и преодолевая почти физическое ощущение унижения и стыда, он еще надеялся, что конвоир скажет «довольно!» Но тот брал в руки очередной предмет, тщательно прощупывал его и перочинным ножом срезал все металлическое — брючные пуговицы, крючки и пряжки — с мясом, оставляя на одежде большие дыры.
Затем выдернул шнурки из ботинок, ремень из брюк, запонки из обшлагов и все это вместе с пристежным воротником сорочки и галстуком отбросил в угол как ненужный хлам.
— Одевайся, быстро!
Рафаил Львович начал торопливо напяливать на себя одежду, но она сползала и распадалась. Брюки надо было поддерживать руками, обшлага сорочки вывалились из рукавов пиджака и нелепо распластались, шея без воротника и галстука по-босяцки выглядывала из рубашки.
Дежурный пододвинул к краю стола выписанную им квитанцию на деньги. Белокриницкий подошел за бумажкой, шаркая ботинками без шнурков и поддерживая спадающие брюки. Чувство стыда и обиды было сейчас сильнее, чем даже тогда, когда он голый стоял посреди комнаты. Впрочем, и дежурный, и конвоиры относились к нему, по-видимому, с полнейшим равнодушием. Парень с физиономией невы-спавшегося кретина заканчивал осмотр собранного Леной узла. Он перещупал белье, грязными руками раскрыл и уже не сложил бутерброды, разорвал и выбросил обертку из-под папирос, а от самих папирос оторвал мундштуки и тоже выбросил. Это вызывало недоумение. Белокриницкий не знал еще, что в здешней тюрьме одним из строжайше запрещенных предметов является даже крохотный клочок бумаги. Папиросы конвоир растер, а табак ссыпал кучкой рядом с положенными на белье бутербродами.
— Собирайся, быстро! — сказал второй, ожидавший конца всей этой процедуры.
Одной рукой — другой он поддерживал брюки — Рафаил Львович завернул вместе табак, белье и хлеб и, прижимая распадающийся ком к животу, в сопровождении конвоира поплелся к выходу.
— В двадцать вторую! — крикнул дежурный им вслед.
Через грязные стекла двух полуподвальных окон тюремной дежурки уже вырисовывались толстые прутья решеток. Тут окна не были заставлены щитами, и за ними брезжило хмурое утро ранней весны.
В назначении этого коридора никаких сомнений, даже у новичка-арестанта, возникнуть не могло. На массивных дверях были и тяжелые засовы с висячими амбарными замками, и глазки с отодвигающимися заслонками. В середине каждой двери было прорезано закрывающееся на задвижку оконце с полочкой перед ним. Выше, на жестяной таблице, чернел крупный, четкий номер. В коридоре было грязно, полутемно, разило запахом уборной, прокисшей пищи и еще чего-то, напоминающего запах прелого белья.
Подошел человек в помятой форме и со связкой ключей в руках. Надзиратель — догадался арестованный. Человек с ключами открыл дверь под номером 22. В лицо Рафаилу Львовичу ударил теплый, густой, какой-то тухлый воздух, по сравнению с которым даже спертый воздух коридора казался свежим. Камера была маленькая, как чулан, не более четырех шагов в длину и двух с небольшим в ширину. Мебели никакой не было. На цементном полу, закрывая его сплошь своими телами, лежали полуголые люди. Они лежали так плотно, что тот, который занимал место у самого порога и был притиснут к двери камеры, оказался наполовину вытесненным в коридор, как только эта дверь открылась. Испуганно озираясь на надзирателя, заключенный силился снова убраться за свой порог, но не мог. Спрессованная масса тел на полу расширилась мгновенно, как сжатый пласт резины.
Рафаил Львович невольно отпрянул от входа в вонючий чулан, людские тела в котором напоминали сардины, уложенные в консервную банку. Он не раз уже сегодня поражался худшему там, где ожидал встретить очень плохое. Но то, что он увидел сейчас, превосходило самое худшее. Оно было ужасным почти до неправдоподобия. Арестованный растерянно оглянулся на своего сонного провожатого. Однако тот равнодушно подтолкнул его к месту за порогом камеры, где на маленький треугольник пола расползающейся массе тел не давала проникнуть чугунная бадья. Затем надзиратель нажал дверью на Рафаила Львовича и скорчившегося на полу переднего арестанта, как нажимают крышкой чемодана на переполнившее его белье. Буханье тяжелой двери слилось с лязгом ее засова. Не имея возможности из-за спадающих брюк балансировать руками, новый жилец камеры едва не упал на лежавших внизу людей.
— С допроса или подсадка? — спросил, не оборачиваясь, кто-то из тех, кто лежал спиной к двери.
— Подсадка, — ответил ему другой. — Теперь нашего полку уже двадцать один человек.
— Эх, мать их… Толстый небось?
— Да нет, вроде не очень.
— Садитесь на парашу, — сказал человек, лежавший к этой параше почти вплотную — до подъема не выстоите, да и мешать будете.
Рафаил Львович не понял, чему он может мешать. Однако стоять на ногах он действительно почти уже не мог. Мутило от жары и духоты. Преодолевая омерзение, Белокриницкий опустился на деревянную крышку бадьи.
Прислонясь спиной к двери с нескладным свертком на коленях, новый арестант сидел, тупо глядя на скопление туловищ, голов, рук и ног на полу камеры. Ни лиц, ни отдельных людей он не различал. Тусклая, запиленная лампочка под потолком скудно освещала обшарпанные стены бетонного мешка и квадратное зарешеченное оконце, за грязными стеклами которого рыжело железо. «То самое», — подсказывала слабеющему сознанию не в меру услужливая память. Вскоре окно начало множиться, превращаясь в ряд ржавых прямоугольников на серой стене. Затем эти прямоугольники уже привычно превратились в паучьи глаза. Снова ячеистая паутина душила Рафаила Львовича, но теперь не только его одного. Она сжимала в бесформенный ком огромную массу людей, превращая их в скопление изуродованных тел. Тела нестерпимо дурно пахли, мешая не только видеть, но и понимать окружающее, вонь притупляла сознание, как будто под черепную коробку кто-то набивал все более толстый слой ваты. Сквозь нее некоторое время слышались только чьи-то грубые окрики, какие-то звонки, железный лязг, постепенно становившийся все слабее. Было что-то знакомое в этой прогрессирующей тупости, как-то связанной с острым, удушливым запахом. Ну, конечно! Что-то подобное Белокриницкий уже ощущал в детстве, лежа под маской с хлороформом, когда ему вправляли вывихнутый сустав. Только тогда кто-то рядом еще монотонно считал. Счет, помнится, оборвался где-то после восьмидесяти. Этот счет, однако, не главное. Главное — маска… Сквозь сгущающуюся мглу вспыхнула какая-то красочная точка. Последним усилием удалось разобрать, что это пятиконечная звезда на чьей-то буденовке.