Георгий Демидов – Любовь за колючей проволокой (страница 63)
В Гражданскую Жердину пришлось приложить немало усилий, чтобы не быть расстрелянным большевиками за отказ служить у них в качестве военспеца и белогвардейцами по подозрению, что он хочет стать военспецом у красных. Но после войны служить Советской власти, хотя уже и на довольно мирной должности, ему все-таки пришлось. Жердин стал преподавателем минного дела в том самом училище, в котором когда-то учился сам. Дело это он любил, как и общение с молодежью, позволявшее дать выход потребности к высказыванию постоянно толпящихся в голове мыслей. Далеко не всегда, притом, относящихся к конструкции минных аппаратов или мин Уайтхеда.
То ли эти мысли, высказываемые всегда слишком прямо и слишком громко, то ли бывшее звание офицера царского флота, то ли дворянское происхождение и наличие за границей родственников-белоэмигрантов привели к тому, что в конце двадцатых годов ГПУ сочло за благо выслать по своему хотению гражданина Жердина в Нарымский край сроком на три года. Потом этот срок был продлен еще на пять лет. Затем классово-чуждый ссыльный, замеченный в антисоветских настроениях и попытках переписываться с заграницей, был арестован и по решению ОСО — Особого Совещания при наркоме Внутренних дел — был отправлен на десять лет в лагерь без всякого следствия и суда, что резонно считалось в отношении таких, как Жердин, ненужным и канительным излишеством.
Теперь Николай Николаевич ненавидел советскую власть уже по-настоящему. Коммунизм он называл смесью политического бандитизма и инквизиторского фарисейства. Говорил, что государство диктатуры пролетариата, как называют большевики Россию, в действительности является вотчиной всесильных сатрапов, больших и маленьких, с чуждым русскому народу кавказцем-диктатором во главе. Придуманную им же Конституцию этот Диктатор превратил даже не в фиговый листок для чинимых в стране беззаконий, а в подобие шутовского колпака на голове голого палача. Много еще желчи, смешанной с кровью, изливал в минуты очередного приступа политической ненависти бывший морской офицер на головы бурбонов-большевиков. Их способность создать какую-то свою, духовную культуру он начисто отрицал. Тот толчок, который дал революционный радикализм первых лет после Октября своеобразной и мощной советской литературе, он считал давно иссякшим. Эта литература прямо из пеленок была переодета в вицмундир ведомства агитации и пропаганды при дворе Его Величества Иосифа Первого. Самые талантливые ее представители или покончили с собой, или затихли, или превратились в услужливых чиновников-одописцев.
Николай Николаевич запальчиво вульгаризировал свои суждения о советской литературе, сваливал в одну кучу и Маяковского, и Гладкова, и марксистскую теорию, и политическую практику сталинского государства. Людей, которые внутренне все это приемлют, он называл «совдураками» и «хомо советикус», язвительно произнося иногда слово «хомо» как «хамо». При этом он был очень начитанным, широко мыслящим человеком, хорошо знавшим русскую и западноевропейскую литературную классику. Кое-что он даже читал на языке оригиналов, так как неплохо знал французский и английский языки. В слове «английский» Жердин делал всегда ударение на «а» — Английский.
Все это его бурбонство и деланная подчас реакционность всегда раздражали Линде и вызывали в нем бурный дух противоречия, хотя и он отнюдь не был правоверным «хомо советикус». Если принять, что бытие определяет сознание, то для исповедования религии ординарного «совдурака» у него не было особых оснований, хотя Линде был намного моложе Жердина и окончил университет уже в советское время. Филолог по специальности, он преподавал немецкий язык в одном из провинциальных индустриальных институтов. Его мечтой было стать германологом и заниматься сравнительной филологией в этой области. Кроме того, он любил поэзию гражданского и философского направления, считая образцом творчества поэзию Гёте. Немец по происхождению — его предки приехали в Сибирь из Германии где-то в начале девятнадцатого века — Линде был сторонником тесной дружбы русского и немецкого народов, полагая, что достоинства каждого из них могли бы естественно восполнить их недостатки. Договор о вечной дружбе СССР и Германии, заключенный между Сталиным и Гитлером, он принял с восторгом. В политическом отношении Вернер Иоганнович был человеком достаточно наивным.
Его мечты о научной работе разлетелись прахом в тридцать седьмом году, когда Линде был арестован по статье СОЭ — социально-опасный элемент. «Опасность» мирного филолога была связана, конечно, с его немецким происхождением.
Обожая немецкую культуру, он в то же время сильно недолюбливал своих настоящих земляков, русских немцев, особенно сибирских колонистов. Ему претили их самодовольная ограниченность, непостижимое политическое суеверие и непоколебимая предвзятость мнений. Духовная заскорузлость дремучих провинциалов «фольксдойч» могли бы вызвать у русского интеллигента Вернера Линде только улыбку, как и их ископаемый саксонский диалект, если бы этот интеллигент не чувствовал в них той же основы, на которой в самой Германии взошли дикие идеи нацистов. Фашизм этому немцу был чужд органически, как нечто непереваривамое для его интеллекта и этических преставлений.
Кроме Линде в устьпянском лагере было еще три немца-заключенных. Однако товарищеские отношения он поддерживал только с одним — бывшим членом Германской компартии, бежавшим в Советский Союз от гитлеровцев в первой половине тридцатых годов. Таких немцев в тридцать седьмом сталинско-ежовское НКВД истребило поголовно всех. Штайнке уцелел буквально по пословице «не было бы счастья, да несчастье помогло». Металлург по специальности, он работал на одном из донецких заводов сменным инженером доменного цеха и допустил по недосмотру тяжелую аварию. Разгул ежовщины наступил, когда Штайнке сидел уже в лагере по «бытовой» статье, и ежовцы, скорее всего, бывшего члена КПГ просто потеряли. Правда, его первоначальный пятилетний срок неопределенно удлинился. Как и все заключенные немецкой национальности, Штайнке уже на второй день войны расписался, что извещен об удлинении срока заключения до конца войны.
Остальные два немца и к Штайнке, и к Линде относились одинаково враждебно, считая их отщепенцами и коммунистами. Один из этих немцев в прошлом был владельцем крупного хутора, почти помещичьего имения в бывшей области Войска Донского, другой — пресвитером евангельской общины где-то в Закавказье. Для этих людей немец-марксист из Германии и русский интеллигент несколько старомодного склада с немецкой фамилией были, так сказать, на одно лицо, так как оба они не верили в Бога и ненавидели гитлеризм, хотя и понимали его каждый по-своему.
Штайнке считал фашизм исторически закономерным явлением, возникшим как идеологическая антитеза коммунизму, своего рода защитная реакция капитализма на возрастающую мощь Советского Союза и революционную активность масс внутри буржуазных государств. Линде это не отрицал, но полагал, что нацизм в главной своей основе происходит от воспитания немецкого народа в духе знаменитого принципа «дойчланд юбер аллее» на протяжении целого ряда поколений. Этот принцип возбуждает в немцах национальное самомнение, стремление властвовать посредством военной силы, а не жить в мире с соседями. Почему бы им и в самом деле не дружить по-настоящему с русскими, что завещал так настойчиво еще Бисмарк?
Штайнке пытался внушить неисправимому идеалисту, что одной из главных целей коммунизма является именно дружба и сотрудничество народов. И не только соседних, а всех, сколько их есть на земле. Это знает каждый школьник. Но психологический аспект этой задачи марксисты считают все же вторичным при всей его важности. Примитивные взгляды товарища Линде на ход исторических событий — результат его дилетантизма в исторической философии, особенно марксистской.
Это была правда. В голове у Линде, учившегося в университете с перерывом продолжительностью в Гражданскую войну, образовался порядочный сумбур из смеси представлений идеалистической и материалистической философий. Причем Канта, Гегеля и Шопенгауэра он знал значительно лучше, чем Маркса и Энгельса. И только о Ницше имел довольно трезвое представление как о предмете современного фашизма, хотя и несколько преувеличивал его значение, как и любого психологического фактора. Азы марксизма, особенно в изложении критика коммунизма Штайнке, казались ему нередко почти религиозными догмами, да еще с налетом инквизиторской нетерпимости ко всякому инакомыслию. Не потому ли он считает вполне естественной и политическую нетерпимость наци?
Споров с довольно образованным марксистом Штайнке Линде не любил. Да и тот, со своими суховатыми формулами и определениями почти не оставлял для этого места. Другое дело — его сосед по нарам. Любовь Жердина к полемике, без особой, правда, склонности к логике, была сравнима только с такими же качествами Линде. Любопытно, что эти споры почти не отображали действительных убеждений спорщиков. Жердин в них изображал из себя этакого махрового белогвардейца-реакционера; Линде — чуть ли не большевика. Желчный и почти ругательный тон задавал этим спорам Николай Николаевич. Старик начинал брюзжать о чем-нибудь вроде беспорядков в лагерной столовой, постепенно переводя речь на всю Россию и даже на путь, которым она к такому состоянию пришла.