реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Чистяков – Размышления о богослужении (страница 36)

18

Разумеется, мы должны пользоваться тем, чту нам оставили наши предшественники: в равной степени и святоотеческим наследием, и наследием философов, филологов, историков, и наследием математиков, физиков, химиков, биологов. Потому что, в конце концов, все науки, которые изучают мир, вселенную, одновременно изучают и Бога и творение Его. Раз всё Богом сотворено, значит, любая наука тоже, изучая творение, прикасается к Богу. И зоолог, изучая животный мир, открывает для себя Творца. И ботаник, изучая растения, открывает для себя волю Творца. Поэтому любая наука в какой-то момент сталкивает нас с Богом. Неслучайно поэтому среди больших ученых так много верующих людей. Но только очень важно помнить и то, что ни в коем случае нельзя из какой-то науки отдельно выхватывать какие-то положения, цитаты. И так же опасно из святоотеческого наследия вытаскивать отдельные цитаты и ими оперировать, превращая святоотеческое наследие в сборник цитат. Это очень опасно. Надо прежде всего понять то, чту нам хочет сказать тот или иной церковный писатель, а не просто вырывать из его текста отдельные цитаты, как очень часто делаем мы сегодня, как делали мы и в XIX, и в XVIII веке. Патрология – совершенно особая наука, задача которой – понять, чту хочет сказать тот или иной церковный писатель, понять главное направление его мысли, дух его творений. Но, повторяю, это самая настоящая, очень серьезная и трудная наука. А так просто ограничиваться отдельными цитатами из Святых Отцов – это не значит жить в Церкви Отцов.

В одной из своих передач вы говорили, что в «Добротолюбии» можно встретить весьма сомнительные, с точки зрения богословия, утверждения. Скажите, пожалуйста, конкретно, какие именно это утверждения?

Я постараюсь привести один очень маленький и очень краткий пример. В основном эти египетские монахи, сочинения которых составили «Добротолюбие», ориентируют человека на жизнь вне общества, на жизнь в уединении, на уход от общества, на уход от реальности, на смерть при жизни, тогда как Господь ориентирует нас на жизнь среди людей. Что нам говорит Господь устами апостола-евангелиста Иоанна Богослова? Если ты говоришь, что любишь Бога, а брата своего ненавидишь, значит, ты лжешь. Потому что как ты можешь любить Бога, Которого не видишь, если ненавидишь брата своего, которого видишь? (Ср. 1 Ин 4: 20.) К чему нас призывает Господь и в Нагорной проповеди, и устами Своих апостолов? Творить добро, носить бремена друг друга, помогать друг другу, не только себе угождать. А очень часто тексты «Добротолюбия» призывают нас к уходу из реальности, к уходу в пустыню, к необщению с людьми. У очень многих отцов «Добротолюбия» доминирует такая мысль, что общение с людьми – это только источник для греха. Меньше общайся с людьми, потому что это тебя ведет ко греху, это тебя толкает на грех. Старайся быть наедине с самим собой и Богом; уходи от людей, беги от людей. Вот такая чисто египетская аскетическая мысль, не вполне православная. На самом деле наше христианство, наше православие должно быть православием, реально преобразующим жизнь: не только нашу, но и жизнь людей вокруг нас.

Литургия. Великий вход

В прошлый вторник мы говорили с вами о Херувимской песни – о том моменте во время Божественной литургии, когда на клиросе поется Херувимская; священник в это время, стоя перед престолом с воздетыми руками, трижды читает Херувимскую песнь, потом выходит Царскими вратами на амвон, говорит, обращаясь к народу Божьему: «Простите и благословите, братья и сестры», – и отходит к жертвеннику. Священник поминает живых и усопших, поминает всех тех, о ком сегодня молится евхаристическое собрание: со словами «Помяни, Господи» вынимает частицы из просфор, а затем, выходя северными вратами на амвон перед Царскими вратами, возглашает: «Великого господина и отца нашего Патриарха Московского и всея Руси Алексия, преосвященных митрополитов, архиепископов, епископов, весь священнический и иноческий чин, вас и всех православных христиан, всех болящих и страждущих да помянет Господь Бог во Царствии Своем».

Что такое «помянет Господь»? Что значат эти слова: «Помяни, Господи»? Ведь ясно, что Бог нас никогда не забывает. Поэтому в этом выражении речь идет не совсем о том, что кажется на первый взгляд. Давайте вдумаемся, чту значит помянуть, вспомнить. Вспомнить – это антоним слова «забыть». Если мы о ком-то забываем, то этот человек как бы вываливается из нашей памяти, проваливается в небытие. Помните, как в последних стихах Державина?

Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей.

Так вот, если я о ком-то забываю, то этот человек проваливается в пропасть забвенья, рвется моя с ним связь. Если я забыл о моем друге, связь между мною и им порвалась. И когда я вспоминаю о нем, эта связь восстанавливается. Значит, когда мы говорим «Помяни, Господи», мы просим Бога восстановить связь между нами и тем, кого поминаем. Когда мы поминаем святого, мы просим Бога восстановить связь между нами и поминаемым святым. Мы с вами живем в мире, где все связи разорваны, живем в мире, в котором мы все забываем друг о друге, где от былого его единства очень мало что осталось. И вот мы просим Бога во время литургии, перед началом самого таинства Евхаристии, восстановить эти связи, восстановить единство Церкви, восстановить единство мира, почувствовать, что мы все вместе, что первое название Церкви нашей, о котором говорится в Деяниях апостольских, именно и было – «вместе». Все были тогда вместе. Итак, через это поминовение тех, о ком мы вспоминаем у жертвенника – живых и усопших, – через поминовение на амвоне Патриарха и всей Церкви мы просим Бога восстановить разорванные связи, восстановить разрушенное единство Церкви, единство между всеми нами. И Бог восстанавливает это единство. Бог вырывает из пропасти забвения нас друг для друга и вновь нас делает родными, и близкими, и так необходимо нужными друг другу.

Память Божия – это действительно чудо. Потому что оказывается, что в памяти Божьей нет ни времени, ни пространства. Люди, находящиеся на другом конце земли, оказываются так близки нам в момент, когда Господь дает нам силы о них вспомнить, как будто они здесь, в этой самой комнате. Люди, давно умершие, ощущаются нами как присутствующие здесь сегодня. Память Божия – это великое чудо возвращения разрушенного единства всего человечества. Уже, наверное, прошло пятнадцать лет с тех пор, как написал Иосиф Бродский:

…бабочки, мальвы, благоуханье сена, река вроде Оредежи или Сейма, расположившиеся подле семьи дачников розовые наяды, их рискованные наряды, плеск; пронзительные рулады соек тревожат прибрежный тальник, скрывающий белизну опальных мест у скидывающих купальник в зарослях; запах хвои, обрывы цвета охры; жара, наплывы облаков; и цвета мелкой рыбы волны. О водоемы лета! Чаще всего блестящие где-то в чаще пруды или озёра – части воды, окруженные сушей; шелест осоки и камышей, замшелость коряги, нежная ряска, прелесть желтых кувшинок, бесстрастность лилий, водоросли – или рай для линий — и шастающий, как Христос, по синей глади жук-плавунец. И порою окунь всплеснет, дабы окинуть оком мир. Так высовываются из окон и немедленно прячутся, чтоб не выпасть. Лето! пора рубах навыпуск, разговоров про ядовитость грибов, о поганках, о белых пятнах мухоморов, полемики об опятах и сморчках; тишины объятых сонным покоем лесных лужаек…[25]

Вот читаю я эти стихи, написанные человеком, вчера умершим на другом краю земли, в Нью-Йорке[26], и чувствую его, Иосифа Бродского, как будто он здесь, рядом со мной, в этой самой комнате. И не только его; но читаю эти стихи – и вспоминаю моего покойного дядюшку Сергея Ефимовича Пудкевича, старого питерского художника, у которого на даче, как раз на берегу Оредежи, лет двадцать тому назад я пережил именно то, что сейчас описывает нам в этих стихах Иосиф Бродский.

Да, как минимум двадцать лет прошло с тех пор, когда студентом я был у дяди Сережи на даче. И вспоминается он, давно умерший, и его жена Наталья Философовна, и ее отец, которого я никогда не видел – человек с удивительным именем Философ, пешком дошедший до Иерусалима в прежние времена, и его зять Борис, тоже уже давно умерший.

Наверное, еще только пять часов утра, не больше. Борис в берете, натянутом глубоко на голову, заглядывает в комнату, где я сплю, – он уходит за грибами. Потом проходит час или полтора, ко мне заглядывает дядя Сережа, уже одетый: в пиджаке и галстуке и в плаще-пальто (он никогда не выходил из дому без плаща). Redingote grise – как у Наполеона, серый редингот – так называл я это пальто. Он заглядывает в комнату. Уже, наверное, семь или начало восьмого. Я встаю, быстро умываюсь, и мы идем с ним километров за пять или шесть в церковь, к воскресной обедне. Прошло двадцать лет. Я помню каждый тропарь. Я помню все те имена, которые я написал в записочке о упокоении и в записке о здравии – имена людей, которых я видел, и которых не видел: его младшего брата Бориса, который умер в Париже (я его никогда не видел), – там он, в прошлом офицер, был шофером такси; и его сестры Ксении, которая умерла в Питере в блокаду, – у меня осталась от нее одна книга, Лютерова Библия по-немецки, она и сейчас у меня; и его родителей, и многих, и многих других.