реклама
Бургер менюБургер меню

Георгий Адамович – «Последние новости». 1934–1935 (страница 49)

18

Марксизм заметен в толстовском подходе к петровским временам. Недаром, по собственному заявлению, он «ночей не спал над Покровским», и, к сожалению, это псевдо-увлечение, на деле являющееся, вероятно, кропотливой и тягостной заботой о том, как бы не попасть впросак, принесло плоды. Творческой свободы и связанного с ней риска в основе работы Толстого нет. Но, по природе, Толстой слишком большой художник, чтобы не только Покровский, но и сам Маркс с Энгельсом могли бы с ним совладать, – и прорывая тщательно составленную схему, строй и дух одной из самых богатых эпох русской истории кое-где восстает у него во всем своем разнообразии, во всем жизненном великолепии, возглавляемом таким же, как она сама, удивительным и великолепнейшим человеком. Исторический замысел Толстого, его выводы и заключения мало оригинальны и потому мало интересны. Но картина, им нарисованная, бесподобна.

Однако, изобразительного элемента мало для создания великого художественного произведения, и едва ли окажется им «Петр I». Между тем, талант у автора – огромный, и не подмени он своей мысли чужой мыслью, не предай сам себя, доверься хотя бы только своей острейшей интуиции, Толстой, кажется, в силах был бы вполне справиться с предметом, а не только дать ряд ослепительных вспышек.

В «Литературном современнике» напечатаны первые пять глав романа, который, вероятно, будет одним из выдающихся произведений русской литературы за последние годы: «Пушкин» Юрия Тынянова.

О теме говорить не буду. Давно уже была замечена одна отличительная и в несомненности своей почти загадочная особенность Пушкина: глубокая, всеми единодушно ощущаемая значительность не только каждой его строки, но и всей его жизни.

Когда мы, по привычке, говорим о Пушкине, как о «величайшем» русском поэте, то в большинстве случаев лишь отдаем дань традиции, надеясь, что так нас и понимают. По существу, трудно, или, вернее, даже невозможно указать бесспорно «величайшего» среди русских писателей, и нет у нас национальных вершин, как Гете у немцев, или Шекспир в Англии. Ни Гоголь, ни Достоевский, ни, в особенности, Толстой – не менее великие писатели, чем Пушкин, и, помимо возможности, нет еще и надобности устраивать между ними какие-то нелепые состязания на первенство, или составлять табель о рангах. Но оттого ли, что Пушкин, действительно, «первая любовь» России, как сказал Тютчев, и что «России сердце не забудет» его, или в силу каких либо иных причин, есть в его облике что-то, действительно, единственное, несравненное. Просмотрите, например, несколько томов Вересаева, содержащих только документы Пушкина или о Пушкине: в главных чертах все известно, казалось бы, нет ничего существенного, нового, а от книги нет сил оторваться, книга увлекает, захватывает, потрясает, и чем дальше, тем становится очевиднее значение личной судьбы поэта в общей судьбе России. В этом смысле, пушкинизм, несмотря на все его крайности, внутренне оправдан, и не случайно расцвел он у нас таким пышным цветом, при полном отсутствии «гоголизма» или хотя бы «лермонтовизма». Удивительно, что, например, смерть Пушкина отчетливо воспринимается как роковая не только для нашей литературы, но и для всей нашей истории, – будто, не сохранив его, не поняв, кого она замучила, не оценив, кого она теряет, императорская Россия начала явственно катиться под гору, все быстрее и быстрее, не всегда даже делая попытки удержаться. Это, конечно, только впечатление, только иллюзия, а не реальность, и незачем делать предположение, что история движется и управляется такими туманными «мистическими» законами: но именно впечатление-то и характерно. Оно показывает, какое место занимает Пушкин в огромном большинстве русских сознаний.

Тынянов – один из немногих современных писателей, способных написать не только художественную биографию Пушкина, но и роман, где он был бы героем. Поэтому его произведение и возбуждает такой интерес. Во-первых, имя его дает гарантию добросовестности и фактической точности, – что в таком деле чрезвычайно важно; во-вторых, у него есть и настоящий дар проникновения, без которого творчество немыслимо. Каюсь, я долго сомневался в этом, и ни «Кюхля», ни, в особенности, аляповатый роман о Грибоедове «Смерть Вазир-Мухтара» сомнений моих не поколебали. Но «Восковая персона» и некоторые небольшие повести Тынянова – это литература подлинная, а не только старательная мозаика ученого исследователя, возомнившего себя художником. По-видимому, дарование у Тынянова – медленно-зреющее, развивающееся с тяжелыми перебоями, и только в самые последние годы он, так сказать, нашел себя.

Начальные главы «Пушкина» на редкость хороши. Легкомысленный отец поэта, его мать, Василий Львович, няня Арина Родионовна, еще молодая, – все оживают перед нами. Вот, например, Карамзин на обеде у Пушкиных.

«Ему было 34 года, возраст угасания.

Время нравиться прошло, А плениться, не пленяя И пылать, не воспаляя, Есть дурное ремесло!

Морщин еще не было, но на лице, удлиненном, белом, появился у него холод. Несмотря на шутливость, несмотря на ласковость к “щекотуньям”, как называл он молоденьких, – видно было, что он многое изведал. Мир разрушался; везде в России – уродства, горшие порою, чем французское злодейство. Полно мечтать о счастьи человечества! Сердце его было разбито прекрасной женщиной, другом которой он был. После путешествия в Европу, он стал холоднее к друзьям. Необычайное уважение окружало поэта. Его грусть вносила всюду порядок и умеренность. Знакомства с ним желали, чтобы успокоить сердце. Сейчас мысли его были рассеяны. И он сказал о том, жил, и на что надеялся все эти дни, – о поездке в Карлсбад и Пирмонт. Он был болен, а больному не воспрепятствуют выехать для лечения. Климат московский становился для него тягостным. Но он не сказал ни о Пирмонте, ни о Карлсбаде.

– Боже, – сказал он, – представляю себе счастливый климат Чили, Перу, острова Святой Елены, Бурбона, Филиппинских, эти вечно-цветущие, вечно-плодоносные дерева и готов здесь в Москве задохнуться от жары!

И все вздохнули в восторге от того, что слышали, и как бы участвовали в этой для всех важной и приятной печали. А Марья Алексеевна тотчас сказала лакею Петьке принести прохладительного».

Блеск и живость картин почти всюду одинаковые. Одно только смущает. Сейчас в первых главах Пушкин – еще ребенок и молчит. Дальше Тынянову придется что-то за него сочинять и вкладывать в уста речи, которых он не говорил. Без этого не обойтись. Между тем, отношение наше к Пушкину таково, что всякое словесное фантазирование за его счет коробит, – если не в такой же мере, конечно, то по тем же основаниям, как в романах на евангельские темы оскорбляет любое слово, произвольно приписанное Христу.

Сергеев-Ценский, например, в своем недавнем романе «Невеста Пушкина», приписывает поэту такие разбитные речи: «Я хотел бы быть только генералом! Как это было бы чудесно! Придти к мамаше-красавице и сказать ей: Э-эе, сударыня, я-я, сударыня… пленен красотой вашей, черт возьми, дочки!..»

У Тынянова ума и такта больше, чем у Сергеева-Ценского. Но чуть-чуть страшно и за него.

Оценки Пушкина

Мысль издать сборник всех критических суждений Пушкина очень удачна. Не злоупотребляя привычным выражением «настольная книга», надо все же признать, что этот сборник достоин того, чтобы его читал и перечитывал всякий, кому дорога наша литература.

Пушкин не был настоящим критиком: этого незачем доказывать, так как никто против этого не станет и спорить. Он мало оставил критических статей и заметок, он не претендовал на роль присяжного судьи и ценителя. Но будучи человеком необычайно-живого ума, он отзывался в своих письмах и личных записках на тысячи разнообразнейших явлений, – и, прежде всего, на явления литературные. Пушкин не напрасно считал себя профессионалом в литературе. Именно как профессионал судил он обо всем, что составляло литературную «злобу дня» его времени, и если для специалиста в этом-то и заключена главная прелесть и ценность его суждений, то отчасти жаль все-таки, что он не пожелал расширить род и жанр своих замечаний… Перелистываешь толстый, тяжелый том, «Пушкин-критик»[3]: мелькают имена – Грибоедов, Гоголь. Несколько удивительно острых и проницательных замечаний, вроде того, что «Чацкий совсем не умен, но Грибоедов очень умен», и в точности сбывшегося пророчества, что «половина стихов “Горе от ума” войдет в пословицу». Но что думал Пушкин о грибоедовской комедии вообще, как отнесся к ней, помимо профессионально-писательского восхищения? Неизвестно. Истолкование «Горя от ума» дал Белинский, а затем Гончаров, – пушкинского истолкования нет, хотя у Пушкина не могло не сложиться своего взгляда на явление, столь новое в нашей словесности и столь сильно его поразившее. Но он промолчал. Он оставил только несколько отрывочных, случайных суждений, по которым приходится догадываться о его впечатлениях и мыслях. Повторяю, в этом есть своя прелесть, так как ум наш при чтении Пушкина все время настороже и должен работать сам. Но возбужденное любопытство не всегда удовлетворено, и чем важнее и сложнее загадка, тем оно напряженнее и даже болезненнее.

Как, например, относился он к Гоголю? Понял ли его во всей его глубине? Или только скользнул рассеянно-одобрительным, снисходительно-поощрительным взглядом? Никто никогда на это не ответит. Есть пять-шесть всем известных фраз: «Очень оригинально и очень смешно», – об «Иван Ивановиче с Иваном Никифоровичем»; «Спасибо, великое спасибо Гоголю за его “Коляску”; в ней альманах может далеко уехать», и кое-что другое, свидетельствующее о литературном признании и доверии. Есть знаменитое восклицание после чтения «Мертвых душ»: «Боже, как грустна наша Россия!», – восклицание, создавшее у нас представление, будто бы Пушкин был гоголевской поэмой потрясен. Но, во-первых, восклицание приводится самим Гоголем, в пушкинских бумагах нет никакого следа его, ничего, что как-нибудь его бы подтверждало, – и не случайно в самые последние годы было сделано предположение (если не изменяет мне память, Ю. Тыняновым), что подлинно «потрясен» Пушкин не был: иначе он поделился бы этим потрясением со своими ближайшими друзьями, как делал это обычно. Во-вторых, – как недавно заметил Ремизов, – в начальных главах «Мертвых душ», которые Пушкин прослушал, ничего грустного еще нет, и восклицания его, если только оно верно передано Гоголем, не вполне понятно. Эти единственные пушкинские слова, дающие как бы проблеск угадывания трагической сущности Гоголя, остаются под подозрением, – тем более, что сам Гоголь ни в коем случае не может считаться свидетелем достоверным. А, кроме них, кроме этого «вздоха», ничего в сущности нет положительного и убедительного.