реклама
Бургер менюБургер меню

Георг Лихтенберг – Афоризмы (страница 21)

18px

В этом выражении мысль все еще слишком расплывчата: я указал набалдашником толстой палки на то, на что следовало бы указать острием иголки.

Предисловия к книгам можно бы озаглавить — «мухобойки», а посвящения — «кошели для сбора подаяний».

Если ты хочешь стать великим в определенном роде сочинений, читай больше, чем только эти сочинения. Даже если ты не стремишься раскинуть свои ветви над широким полем, то для твоей плодоносности всегда полезно широко простирать корни...

Превращать дураков в гениев или буковые деревья в дубы, пожалуй, столь же трудно, как свинец — в золото.

В защиту остроумия. В более спокойные времена, чем наши, философы вопрошали небо, зачем оно создало зло, ведь это нечто в высшей степени неприятное. Наше современное серьезное десятилетие, надо надеяться, скоро будет вопрошать небо, почему оно создало бабочек, радугу, которая существует, очевидно, только на радость девчонкам и уличным мальчишкам или чтобы какой-нибудь бездельник физик впадал по этому поводу в размышление.

Боже, не дай мне только написать книгу о книгах!

С остроумием дело обстоит, как с музыкой: чем больше ее слышишь, тем более тонких созвучий желаешь.

Во-первых, я не верю, что буду известен потомкам, а затем — ведь мы же их отцы, и они, разумеется, не откажут нам в сыновнем почтении. Я не понимаю, почему следует стыдиться будущих поколений больше, чем современников.

То, что нужно было сделать в литературе по-шекспировски[209], в значительной части сделал уже Шекспир.

Если человек пишет, то пишет ли он хорошо или плохо — видно сразу. Но если человек ничего не пишет и сидит смирно, то делает ли он это благодаря уму или по невежеству — вот этого не в состоянии распознать ни один смертный.

... Нападать на современных писателей, господа, во-первых, безжалостно, а во-вторых, это не приносит пользы; от двух-трех людей, которые раньше нас войдут в вечность, места там не подорожают. Но вот древних надо вышвырнуть вон, очистить места, освободить проходы в храме славы, содержать в чистоте врата поэтов...

Ни в одном произведении, и в особенности ни в одной статье, не должно быть видно и следа тех усилий, которых они стоили писателю. Кто желает, чтобы его читали потомки, должен научиться бросать намеки, пригодные для создания целых книг, включать мысли, способные вызвать целые дискуссии, в какую-нибудь незначительную часть главы. Это следует делать так, чтобы казалось, будто их тысячи.

Можно без особенно большого остроумия писать так, что другому потребуется много остроумия, чтобы понять.

Недостаток идей делает нашу нынешнюю поэзию презренной. Будьте изобретательны, если хотите, чтобы вас читали. Кто же, черт возьми, не прочтет охотно нечто новое?!

Немец никогда так сильно не подражает, как именно тогда, когда хочет быть совершенно оригинальным[210]... Оригинальным писателям других наций и не приходит в голову быть оригинальными...

Когда книга сталкивается с головою — и при этом раздается глухой пустой звук, разве всегда виновата книга?

Если бы мы больше думали самостоятельно, то мы имели бы гораздо больше плохих и гораздо больше хороших книг.

Теперь встречаются особого рода люди, в большинстве случаев молодые поэты, которые слово «немецкий» произносят почти всегда задрав нос. Верное доказательство, что даже патриотизм у этих людей является также подражанием. Кому это нужно, всегда хвастаться тем, что ты «немец»? «Я немецкая девушка»[211], разве это нечто более значительное, чем английская, русская или таитянская? Или вы хотите этим сказать, что и немцы тоже обладают разумом и талантом? О, но ведь это может отрицать лишь невежда или глупец... Я прошу вас, мои соотечественники, бросьте эту бесполезную похвальбу...

Некоторые люди высмеивают изучение искусств, говоря, что о картинках пишутся книги. А наши разговоры и наши произведения, разве это не описания картинок на сетчатке нашего глаза или мнимых картинок в нашей голове?

Острый ум — увеличительное стекло, остроумие — уменьшительное. Уж не думаете ли вы, что открытия делаются только с помощью увеличительного стекла? Я думаю, что в мире интеллектуальном уменьшительным _ стеклом или по крайней мере инструментом, подобным ему, было, пожалуй, сделано больше открытий...

Книги пишутся по книгам, и наши поэты в большинстве случаев стали поэтами только благодаря чтению поэтов. Ученые должны бы стараться вносить в книги свои ощущения и наблюдения.

Многих из наших оригинальных гениев[212] нам придется считать за полоумных до тех пор, пока мы не станем такими же умными, как они.

...Вы хотите, чтобы мы писали, как греки, а вы будет нас оплачивать, как во времена древних германцев? Нет, начните-ка вы сначала, поставьте нам памятники, а мы уже не преминем выступить в свое время с нашими «Илиадами»...

Вам следовало бы когда-нибудь поглядеть на английских ученых[213], как они это делают и как у них это получается. Они сидят за столом, этакие упитанные и кругленькие, едят и пьют, расстегивая одну пуговицу жилета за другой, и, насладившись вдоволь всем, располагаются в Вестминстерском аббатстве[214] на мраморных постаментах среди королей, а публика, над которой они еще при жизни большей частью потешались, пусть несет за это расходы...

...Почему пишут сатиры только на ученых, а не на других людей? Ответ: по той же причине, почему врачи, когда желают продемонстрировать работу сердца и внутренностей, вскрывают не студентов, а собак. Мне хотелось бы, чтобы тот, кто задает такие вопросы, сделал бы первую попытку. Попробуйте написать сатиру на главного камердинера или ублюдка фаворита, на любовницу или главного лесничего; но о сатире я не хочу даже говорить, скажите хотя бы правду!

Средства, которыми я постоянно пользовался, были, кроме позолоченной пилюли, также меч и весы[215].

Аристотель заметил, что из всех видов авторов поэты любят свои произведения больше всего.

Купцы имеют свои waste book[216] (в Германии — черновик, книгу для записей). Сюда записывают они ежедневно все подряд, что продают и покупают. Отсюда это переносится в журнал и располагается уже более систематически, и, наконец, переходит в ledger of double entrance[217] по итальянскому образцу. В ней заводят счета на каждого человека в отдельности, сперва в качестве дебитора, а затем кредитора. Это заслуживает подражания со стороны ученых. Сначала книга, куда я все записываю так, как я это вижу или как это приходит мне в голову, затем это можно вновь перенести в другую, где материал уже отбирается и упорядочивается, а в ledger выясняется уже связь вещей и вытекающая из нее трактовка каждой в соответствующих выражениях.

...Что мелко в серьезной форме, то может быть глубоко в остроумной.

У кого две пары штанов — продай одну и купи эту книгу!

...Если кто-нибудь плохо пишет, ладно — пусть пишет: превратиться в осла еще далеко не самоубийство.

Книга оказала влияние, обычное для хороших книг: глупые стали глупей, умные — умней, а тысячи прочих ни в чем не изменились.

Из материала, годного разве что для статейки в газете, не создавайте книги, а из двух слов — периода. То, что говорит дурак в целой книге, было бы еще терпимо, если бы он сумел это выразить в трех словах.

Из любви к родине они пишут вздор, который вызывает насмешки над нашей любимой родиной.

Я, собственно, отправился в Англию для того, чтобы научиться писать по-немецки.

Мужество, болтливость и толпа на нашей стороне. Что же нам еще нужно?

Внезапные мысли, приходящие в голову, можно излагать в черновике со всей обстоятельностью, в которую впадаешь, покуда вещь для тебя еще нова. Затем, ознакомившись с ней ближе, замечаешь ненужное и формулируешь короче...

...Покуда я живу, по меньшей мере, величественный немецкий период с длинными завитками[218] нисколько не станет ронять своего достоинства. В нем выражен национальный характер, ведь все это имеет глубокую внутреннюю связь. Наши постоянно повторяющиеся «бывший», «упомянутый», «равным образом», излюбленное — «Ваша светлость, высокоблагородие, господин фон...» и десятки тысяч подобных слов, в которых поистине ловишь с поличным национальный дух, доказывают, что длинный, скрипучий период создан именно для нас...

Долг всех порядочных, не отстающих от современности людей, которыми, надеюсь, все мы являемся, ничего не осуждать в древних скульпторах. Я иногда склонен думать, что Винкельмана[219] вдохновлял либо какой-то добрый дух, либо некий дракон сообщил ему свои замечания, либо их продиктовал ему шутливый горный гном. Конечно, верно, что когда обладаешь чуткими нервами, наслаждаешься здоровьем и спокойной совестью, то легко воспламеняешься, и какая-нибудь собственная мысль, неожиданно получающая подтверждение, разрастается, опьяняет и зажигает нас; так, вероятно, у Шефтсбери[220], который мог уже на склоне лет стать католиком, возникло глубокое почтение к древним мраморам, не отличающееся от обоготворения. Трудно представлять себе Рим и классическую почву без сладостного стеснения в груди, и когда приближаешься сам к тем священным памятникам, с которыми связаны некогда выпадавшие нам на долю похвалы и колотушки, тебе кажется, будто земля начинает колебаться — и ведь никто из наших коллег никогда ничего подобного не видел. Тогда дух содрогается в ужасе, предчувствует и преклоняется там, где ему следовало бы оценивать. В длинных ногах Аполлона из Ватикана[221] он видит нечто божественное, хорошо переданное нейтральное выражение лица кажется божественным покоем, потому что неподвижность облика сдерживает наши предположения, способные возникнуть при более динамичном образе. Эту закономерность я хорошо наблюдал, будучи в Англии, во время обозрения одной частной коллекции. Я вспоминаю, что видел Демокрита[222], понравившегося мне больше всех драгоценных антиков, находившихся там, но черта с два я бы сказал это; я стоял несколько минут перед каким-то Калигулой[223] и Траяном[224], всплеснул руками — кто же захочет, чтобы его осмеял служитель.