Георг Лихтенберг – Афоризмы (страница 23)
Книга — это зеркало. И если в него смотрится обезьяна, то из него не может выглянуть лик апостола.
Признание Лессинга, что он, пожалуй, слишком много читал, чтобы остаться в здравом уме, доказывает, насколько здрав его ум.
Когда прибегают к старому слову, то оно часто устремляется по каналу рассудка, вырытому букварем, метафора же прорывает себе новый канал, а порой пробивается напролом.
Он читал исследования о гении так охотно потому, что, по его словам, он всегда чувствовал в себе большую склонность к гениальности.
Человек на сцене, человек в романе — это чисто условные создания, которые обладают ценностью sicut numi[240] и которых идеализируют, не обращая внимания на естественного человека. Но зритель редко бывает настолько испорченным, чтобы он тотчас с удовольствием не узнавал естественного человека, едва он появляется на подмостках.
Чтобы писать трогательно, нужно нечто большее, чем слезы и луна.
Силуэты — абстракция. Его описания — чистые силуэты.
Приложить последнее усилие к своему произведению — это его сжечь.
Лучшие наши писатели изображают некоего среднего человека и не обладают достаточной способностью наблюдения, чтобы (выражаясь астрономически) вносить в каждый определенный случай необходимую поправку; поэтому их расчеты часто неправильны.
Она погибла от Furor Wertherinus[241].
«Лесов становится меньше, дрова иссякают, что же нам предпринять?» Когда вырубят все леса, мы сможем, наверное, так долго жечь книги, пока не вырастут новые леса.
Он писал своего рода драгунской прозой, ибо она не всегда шла пешком, или же сочинял драгунские стихи, потому что они иногда соскакивали с коня и шли в прозе пешком.
Они послали в Геттинген томик в 1/8 листа и получили его живехоньким в 1/4 листа.
Чувствительно писать у этих господ, значит постоянно говорить о нежности, дружбе, любви к человеку. Вы — бараны, чуть не сказал я сейчас.
Это лишь веточка дерева. Вы должны показывать человека вообще, нежного мужа и нежного щеголя, глупца и негодяя, крестьянина, солдата, почтальона, всех, как они есть, — вот это называю я писать чувствительно. То, что вы пишете, противно, как пиликанье на одной и той же струне! Человек ведь состоит не из одних половых органов!
Люди, презирающие всех, кто не превозносит тотчас же их болтовню о любви, должны поразмыслить, что тупы именно они сами, ибо они относятся с чувством лишь к тому, к чему каждый человек поневоле относится с чувством.
Если другое поколение захочет восстановить человека по нашим сентиментальным произведениям, то оно может подумать, будто у него было сердце с яичниками, сердце с мошонкой[242].
Кто не использует свои таланты для образования и совершенствования других, является либо дурным человеком, либо в высшей степени ограниченным умом. Одним из двух должен быть автор «Страданий Вертера».
Метафора гораздо умней, чем ее создатель, и таковыми являются многие вещи. Все имеет свои глубины. Имеющий глаза видит все во всем.
Греческие и латинские книги ввозились к нам так же, как арабские жеребцы в Англию. Для многих из них можно было бы представить родословную, как это делают англичане для лошадей.
...Метафоре тело дает писатель, а душу — читатель...
Так как почтенный Брокес[243] сочинил стихи без буквы «л» — столь естественной для человека, — то я не понимаю, почему нельзя сочинять стихов, не имея здравого человеческого рассудка. Ведь бесспорно, что без «л» невозможно попросить даже «хлеба» и «соли», тогда как имеются примеры, что люди без всякого рассудка достигали высших степеней в обществе.
В Германии, несомненно, больше писателей, чем это вообще требуется для блага всех четырех частей света[244].
У наших модных поэтов легко заметить, как слово создает мысль. У Мильтона и Шекспира мысль всегда рождает слово.
Не думаю, чтобы среди так называемой образованной немецкой молодежи когда-либо было больше пустых голов, чем теперь. Причина того, что сегодня так много юных Вертеров, объясняется не мастерски написанной книгой, а тем, что из таких бараноподобных ангелов можно делать все, что угодно... У них нет характера. Инертность, неразумие и неопытность во всем, что называется серьезной наукой, сделало их тупыми ко всему, кроме отвлеченных размышлений об инстинкте, из которого они создали себе естественную историю, эстетику, философию. Только в нем они ищут благородство души и небесное блаженство.
Внимательный мыслитель часто найдет в шуточных произведениях великих людей больше поучительного и тонкого, чем в их серьезных трудах. Формальное, условное, связанное с этикетом, — все это здесь обычно отпадает; удивительно, сколько еще печатается жалкой, условной ерунды. У большинства писателей на лице такая мина, как у некоторых людей, позирующих для портрета...
Наши языки словно сбились с толку: там, где мы хотели бы видеть мысль, они дают нам лишь одно слово, там, где требуются слова, мы встречаем многоточие, а там, где мы ожидаем многоточия, стоит непристойность.
Об особенной прелести, которую имеет переплетенная толстая тетрадь из белой бумаги. Бумага, не утратившая своего целомудрия и сияющая невинностью, всегда лучше, чем исписанная.
Самое интересное место в «Вертере» то, где он убивает труса.
Издатель повесил его in effigie[245] перед его же сочинением.
Язык возник из лепета ребенка так же, как французское парадное платье из фигового листка.
Человечество, как и человек, имеет свои ступени развития. Мы пишем для своих современников, а не для древних греков[246]. У меня возникает не только жалость, но и своего рода стыд за молодых людей, которые говорят о
Слово «
Острый ум — увеличительное стекло, остроумие — уменьшительное. Последнее же ведет к пониманию общего.
Случай создает не только воров, но также и людей, пользующихся всеобщей любовью, друзей человечества, героев. Внезапная мысль остроумца своим появлением больше чем наполовину обязана дураку, в которого она угодила.
Буря в горах, шелест дубового леса и серебристые облака — это все очень хорошие вещи, но новые образы — лучше.
...Многое не поддающееся выражению[249] было бы вряд ли достойно выражения, если бы даже удалось его выразить...
Странно (и я замечал это всегда не без улыбки), что Лафатер в носах наших писателей находит больше, чем разумные люди в их произведениях[250].
Истина находит истолкователей во все времена, похвала из угодливости — лишь в течение одного года. Пиши поэтому мужественно и с открытым сердцем.
...Есть весьма великие незначительные писатели и весьма незначительные великие...
Вот то главное и почти единственное, о чем я просил бы своих читателей и чего они ни в коем случае не должны упускать из виду — моей единственной конечной целью было внушить им осмотрительность...
Если ты встречаешь человека с уродливой, противной тебе физиономией, то не считай его, бога ради, порочным, не удостоверившись в этом... Но я тебя хочу обучить одному ясному принципу физиогномики, это — физиогномика стиля. Если кто-нибудь говорит с тобой мужественной прозой Мендельсона или Федера[251], Мейнерса[252] или Гарве[253] и ты наталкиваешься на положение, которое кажется тебе сомнительным, доверься ему до дальнейшего, более подробного исследования. Напротив, если кто-нибудь говорит с тобой в восторженном тоне прорицателя[254] и при этом, спотыкаясь и заикаясь, лепечет дифирамбы, прилагая судорожные усилия, чтобы выразить невыразимое, не верь ни одному его слову, которого ты строго не проверил. Божьих посланцев в наше время уже не бывает. Если он не поклялся быть верным твоей простой мирской логике, гони его из дома до ближайшего исследования.
Чувство нередко многословно, разум краток. Основания для правки произведений и — nonum prematur in annum.
Никогда не противоречишь себе, если начинаешь что-либо писать, имея твердое мнение. Но даже при самом твердом мнении предмет можно осветить поверхностно. И если он тебе настолько хорошо знаком, что ты полагаешь, будто понять его может каждый, то употребляешь слова, которые тому, кого ты хочешь поучать, кажутся двусмысленными. Я прощаю господину Лафатеру то, что он находит так много противоречий в моем сочинении, и он не первый, который якобы обнаружил их там.