Генрих Манн – Том 2. Учитель Гнус, или Конец одного тирана; В маленьком городе (страница 104)
— А ведь это верно, — согласился хозяин гостиницы «Привет новобрачным». — Маландрини — сторонник адвоката. Уж если кто поджигал, так скорее кто-нибудь из наших…
— Тогда это твоих рук дело, Джиголетти; кому как не тебе на пользу, что «Лунный свет» сгорел.
— Каждого заподозрить можно.
— Какой ужас!
— Ничего не слышно! — раздался откуда-то из-под клироса голос синьора Джоконди. — Он не о «Взаимном» говорит?
— Как вижу, — сказал Полли, поднимаясь на цыпочки, — на моем месте расселась Кузнецова жена. Среднее сословие захватило наши скамьи в церкви, пусть по крайней мере не зарится на ложи в театре.
— Все, все вы виноваты! — воскликнул дон Таддео и, отступив к алтарю, простер вперед руки. И вдруг он увидел лицо: внизу, среди мелкого люда, столпившегося у его ног, он увидел лицо, которое он как будто знал и не знал. Глаза на этом лице вопрошали и требовали беззвучно, но настойчиво. Тщетно пытался он от них оторваться, — они звали его, точно знакомые глаза святой, которая долгие годы стояла за его аналоем, все о нем знала и так сроднилась с ним душой, что уже стала как бы сестрой его и приобрела на него кровные права. Он вздрогнул и быстро поправился: — Нет! Они не виновны! Что они знают! Только один знал довольно, чтобы согрешить. — Он говорил, невольно сопровождая свои слова глубокими вздохами. Что-то теснилось в его груди, грозя ее разорвать. — Ибо только он не возлюбил человека, но возвеличил дух вместо бога, и, значит, дух сделал своим богом, и благодаря духу, богу своему, преисполнился гордыни и от всех отдалился. И карой ему было то, что с людьми его связывало лишь самое низменное. Он отринул любовь и впал в любострастие; и возненавидел себя за то, что отпал от духа, и возненавидел мир, ввергший его в соблазн, и совлек на себя и на мир огонь с неба, разжег его своими руками.
— Дона Таддео трудно понять, видно — ему неможется, — сказала синьора Сальватори, нагнувшись к мамаше Парадизи. — И не удивительно: пожертвовать собой ради какой-то актрисы.
— Говорят, он потому проповедует из алтаря, что ноги у него все в ожогах и ему трудно взобраться на кафедру.
— И все-таки он радеет об актерах, хочет, пока они не уехали, наставить их на путь истинный. Вы заметили, он обращается к одной только примадонне, а нас как будто и забыл.
Женщины как зачарованные впились глазами в большой узел золотистых волос, видневшийся из-под белой фетровой шляпы с загнутыми полями.
— Он говорит с ней! И как говорит! На лбу его капли пота. Видно, это очень достойная женщина. Теперь уж я не поверю, что артистка не может быть порядочной женщиной. Наш дон Таддео — истинный святой. Он учит нас узнавать людей и быть справедливыми. А сколько он терпит из-за нас! Посмотрите на его глаза, они померкли!..
— Что? — пробормотал дон Таддео, наклонившись вперед, не в силах оторваться от этих светлых, непреклонных глаз. — Я должен сказать больше? Сказать все?
Зубы его стучали, он задыхался. Матушка Пипистрелли заунывным голосом читала молитвы. Женщины вокруг нее шептались. Дон Таддео схватился за грудь, рванул на себе рясу.
— Да, я! Я это сделал! — сказал он, словно вырвав признание у себя из груди.
И тогда дрогнули поднятые веки, потупились непреклонные, сулящие избавление глаза. Дон Таддео хватал воздух руками.
— Он шатается! Падает! О, горе, горе! Святой умирает!
Все ринулись к нему, какой-то горячий вихрь бросил всех вперед. Но, прежде чем прихожане окружили его, дон Таддео поднялся над алтарем. Облачение упало с его плеч.
— Посмотрите, как прожжена его сутана!
Плачущие лица, сложенные для молитвы ладони тянулись к нему. Он простер над ними руки.
— Мир! — закричал он вдруг звенящим голосом. — Жертва принесена, теперь у нас наступит мир. Оставьте вражду! Не ищите больше поджигателя. Он покаялся и исчез. Вы его не знали. Никого не обвиняйте! Он не ответственен за свое деяние; мы сами, — и дон Таддео ударил себя в грудь, — мы сами повинны в нем. Ибо мы мало любили. Мы ненавидели друг друга, враждовали друг с другом; каждый считал правым одного себя, и оттого мы стали городом неправедных, обреченным сожжению. Я обвиняю себя, — он поднял вверх руку, — в том, что вверг город в междоусобную войну, впал в пагубную гордыню, — и мне должно искупить мой грех. Приведите адвоката, я хочу вручить ему ключ. Он великий гражданин… — Дон Таддео запнулся и проглотил слюну, но тут же продолжал, широко раскинув руки: — Он несправедливо пострадал по моей вине.
Из толпы, обступившей алтарь, поднялись руки, зазвучали голоса:
— Как же это, ваше преподобие?
— Я глубоко виноват перед ним! — повторил дон Таддео высоким, дрожащим голосом. — Никто не сделал для вас больше, чем он.
— Вы! Вы сделали! — кричали кругом.
Но он еще выше поднял голову, словно убегая от голосов, доносившихся снизу.
— Возлюбите же друг друга! Будьте добры сердцем!
Тут раздался треск, словно дрогнули своды. Что-то загрохотало по всей церкви среди общей сумятицы и криков. Женщины бросились бежать, какой-то клубок катился им под ноги. Все отпрянули от алтаря — какая-то голова подкатилась к самым ногам дона Таддео: каменная женская голова.
Толпа в безмолвии застыла широким полукругом. На полу, увитая мраморными косами, лежала голова и смотрела на дона Таддео, а он смотрел на нее. Он был бледен, как эта голова, и как-то странно растопырил руки. И вдруг, закрыв ими лицо, убежал. За алтарной завесой мелькнул, исчезая, подол его рясы.
— Что случилось? Да это сам дьявол! Спасайтесь! Нет, нет, это из часовни Чиполла. Голова доброй княгини Джиневры.
Все бросились туда. Оказывается, мальчишки, взобравшиеся на надгробную плиту княгини, чтобы лучше увидеть дона Таддео, взгромоздились на голову статуи. Но какая же хлипкая шея была у княгини! Они рухнули вместе с головой — прямо на Фанью и Нана и на девиц с виа Триполи, ударились о решетку часовни, распахнули ее и смели со ступенек расположившихся на них людей. Кое-кто и сейчас еще барахтался на полу.
— Посмотрите на Савеццо! Он потерял башмак и ищет его под ногами у других! Смехота! Гляди, у тебя башмак продырявился. Мы не виноваты, чего фыркаешь на нас, как кот?
Женщины смеялись. Савеццо надел свой башмак и притопнул ногой.
— Разве вы не видите, что это новая интрига адвоката? Он замышлял убить меня, потому что я его сверг. Мужчины переглянулись.
— Адвокат не душегуб! — несмело возразил канатчик Фьерабелли.
— Нечего все валить на адвоката, — запротестовала синьора Цампьери. — Дон Таддео запретил нам это.
— Дон Таддео запретил нам, — поддержали его женщины.
— Да бросьте! Дон Таддео не в себе и болтает невесть что.
В мгновенье ока Савеццо окружили, и перед глазами его замелькали скрюченные пальцы и острые ногти.
— Ни слова против нашего праведника, а то не быть тебе живым!
— Мир! Мир! — закричал старый канатчик. — А вот и дон Таддео с чашей!
Женщины стали протискиваться на середину храма.
— О, как он хорош в своем облачении!
Однако все видели, что волосы у него упали на лоб, левый глаз почти закрыт, лицо перекошено. Кругом шептались:
— На кого он похож! Он, верно, плакал о нас!
Парикмахер Ноноджи ужом извивался в толпе.
— Не говорил я вам с первой же минуты, что адвокат еще выплывет? Если кто хочет с ним поладить, — и он скорчил гримасу булочнику Крепалини, — обращайтесь ко мне, я его друг. — Увидев портного Кьяралунци, он набросился на него: — Ступайте наверх! Что вы себе думаете? Маэстро только вас и ждет!
— Напрасно он ждет! — возразил портной. — Я его мессу исполнять не стану.
Парикмахер остолбенел. Но тут вмешался старик Цеккини:
— Сделайте это для меня, Кьяралунци! Я обожаю музыку, она родная сестра вину!
Все стали уговаривать портного.
— Дело не в маэстро, с которым у вас личные счеты. Играйте для нас, нам в утешение, черт подери!
Женщины убеждали его:
— Подумайте о доне Таддео! Неужели вы хотите его обидеть?
Подталкивая Кьяралунци, они дошли с ним до винтовой лестницы, ведущей на хоры, где капельмейстер уже неистово и беззвучно размахивал руками, и подождали, пока портной взберется наверх.
— Вечно вы с вашими фокусами! — Капельмейстер тяжело дышал и хватался за сердце. — Я знаю: вы хотите провалить мою мессу. Я чувствую, что на все способен, когда вас вижу.
Учитель Цампьери, сидевший за органом, увидел в зеркале лицо маэстро — оно было искажено гневом, глаза метали молнии — и с удивлением повернулся к нему. Все музыканты опустили инструменты. Писец Дотти сказал:
— Спокойнее, маэстро! Не забывайте, что мы играем во славу творца.
— А о моей славе никто не думает! — сердито фыркнул маэстро.
Старшие школьницы, певшие в хоре, начали толкаться и пересмеиваться.
Портной не сказал ни слова, но, пробуя свою валторну, издал такой резкий звук, что все вздрогнули. Снизу смотрели на хоры и смеялись.
— Потише там, дон Таддео приносит покаяние… Точно у него есть в чем каяться, у нашего святого.
— Синьора Эвфемия, вашему малышу стихарь по самые пятки!
— Зато как ловко он размахивает кадильницей, — куда вашему до него!
— Скажи, Скарпетта, о чем ты думал, когда читали покаянную молитву. Мне вспомнилось, что адвокат устроил моего брата писцом в канцелярию супрефекта.