реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Повести. Рассказы. Пьесы (страница 71)

18

— Да, — сказала она и пододвинула их ко мне.

Я развернул газету, а мать в это время намазывала мне маслом хлеб. На первой странице я увидел жирный заголовок: «Притеснения немцев в Польском коридоре[40] продолжаются». Уже много недель пестрели такими заголовками первые страницы газет. Они публиковали сообщения о перестрелках на польской границе и о немцах, которые бежали в «рейх» от преследований. Я отложил газету в сторону. Потом просмотрел проспект винной фирмы, у которой мы иногда покупали вино, пока был жив отец. Фирма рекламировала какой-то рислинг, продававшийся на чрезвычайно выгодных условиях. Я отложил в сторону и проспект.

В это время мать уже намазала мне хлеб, положила его на тарелку и сказала:

— Поешь же что-нибудь!

И тут она разрыдалась. Я опять не смог заставить себя посмотреть на нее. Я не могу смотреть на человека, который действительно страдает. Только теперь я понял, что рыдания матери были как-то связаны с приходом почтальона. Да, дело было именно в этом. Я смял в пепельнице сигарету, откусил кусочек хлеба и взял следующее письмо. И когда я его взял в руки, то заметил, что под ним лежит еще почтовая открытка. Но наклейку — этот маленький клочок бумаги, который я храню до сегодняшнего дня и из-за которого слыву сентиментальным, — я увидел не сразу и поэтому не сразу понял, что открытка заказная. Сначала я прочел письмо. Письмо было от дяди Эди. Дядя Эди был учителем. Он писал, что наконец, после многолетней службы, его повысили в чине. Но в связи с этим ему пришлось согласиться на переезд в захолустную дыру; поэтому в денежном отношении им не стало легче; жить в этой дыре очень трудно. И дети у него болели коклюшем. Нас тошнит от всего, что происходит, писал он. От чего именно, вы, наверное, сами догадываетесь. И мы действительно догадывались, потому что самих нас в эти годы тоже тошнило. Тогда многих тошнило.

Когда я протянул руку за открыткой, то увидел, что ее уже не было. Открытку взяла мать. Она поднесла ее к глазам. А я смотрел на свой хлеб с маслом, от которого уже откусил кусочек, помешивал кофе и ждал. Я никогда не забуду, как все это происходило. Я только раз слышал, чтобы мать так рыдала. Это было, когда умер отец. И тогда я тоже не осмеливался взглянуть на нее. Чувство смущения, которое я сам не знаю чем объяснить, мешало мне утешать ее. Я попробовал опять откусить кусочек хлеба, но у меня сдавило горло, потому что я вдруг понял, что на свете существует только одна причина, которая может так взволновать мою мать. И эта причина была связана со мной. Мать сказала что-то, чего я не понял, и протянула мне открытку. Только теперь я увидел: это была заказная открытка. Увидел обведенную и разделенную красной чертой на два прямоугольника наклейку, в меньшей части которой стояла жирная черная буква «Р», а в большей — слово «Дюссельдорф» и цифра «634». В остальном открытка выглядела совершенно обычно.

Она была адресована мне, и на оборотной стороне было написано: «Господин Бруно Шнайдер! Вам надлежит явиться 5/VIII-39[41] в казарму имени Шлиффена[42] в Аденбрюке для прохождения восьминедельного обучения». Слова «Бруно Шнайдер», дата и слово «Аденбрюк» были написаны на машинке, а остальное отпечатано типографским способом. В конце стояли какие-то каракули и после них было напечатано слово «майор».

Сейчас я знаю, что майору не было надобности расписываться, его подпись с тем же успехом могла бы воспроизвести машина. Имела значение только маленькая наклейка. Подписав квитанцию, мать должна была подтвердить, что мы получили открытку.

Я тронул руку матери и сказал:

— Это ведь только на восемь недель.

И мать ответила мне:

— Да, конечно.

— Только на восемь недель, — сказал я, зная, что говорю неправду.

И, вытерев слезы, мать подтвердила:

— Да, конечно.

Мы лгали друг другу, сами не зная зачем. Казалось, что мы тогда никак не могли подозревать, что говорим неправду. Тем не менее мы хорошо знали, что обманываем друг друга.

Я опять принялся за свой бутерброд, но вдруг вспомнил, что сегодня уже четвертое число и что на следующий день, в десять часов, мне надо быть за триста километров к востоку. Я почувствовал, что бледнею, положил обратно хлеб и встал из-за стола, не обращая внимания на мать.

Я вошел к себе в комнату, встал около письменного стола, открыл ящик и вновь задвинул его обратно. Я огляделся вокруг и почувствовал: что-то произошло. Но что именно — я не знал. Эта комната уже не была больше моей. Вот в чем все дело. Сейчас я понимаю, что суть была именно в этом. Но тогда я делал бессмысленные вещи для того, чтобы убедить себя, что эта комната все же принадлежит мне. Мне вовсе не к чему было перебирать письма в коробке, приводить в порядок книги. Но еще не осознав, что я делаю, я уже начал укладывать свой портфель — положил туда рубашку, кальсоны, полотенце и носки, а потом пошел в ванную, чтобы взять бритвенный прибор.

Мать все еще сидела за столом. Она больше не плакала. Кусок хлеба с маслом, который я так и не съел, и остатки кофе в чашке еще были на столе.

Я сказал матери:

— Пойду к Гисельбахам. Узнаю по телефону, когда отходит поезд.

Когда я вернулся от Гисельбахов, пробило двенадцать. В коридоре пахло жарким и цветной капустой. Мать разбивала в мешочке лед, чтобы уложить его в нашу маленькую мороженицу.

Поезд отходил в восемь вечера. Около шести часов утра следующего дня я должен был прибыть в Аденбрюк. До вокзала было всего пятнадцать минут ходу, но я ушел из дому уже в три часа. Я обманул мать, которая не знала, сколько езды до Аденбрюка.

Последние три часа, которые я пробыл дома, показались мне почти такими же долгими и тяжелыми, как и все те долгие годы, которые последовали за ними. А эти годы тянулись бесконечно. Я уже не помню, что мы в тот день делали. Еда казалась нам невкусной. Мать очень быстро отнесла обратно на кухню жаркое, цветную капусту и картошку. Потом мы пили кофе, который остался от завтрака; чтобы он не остыл, мать накрыла его желтым колпаком. Я курил сигареты, и время от времени мы обменивались скупыми словами.

— Восемь недель, — сказал я.

И мать повторила:

— Да, да, конечно. Она больше не плакала.

Три часа подряд мы лгали друг другу, пока мне стало уже совсем невмоготу.

Мать благословила меня, поцеловала в обе щеки, и когда я закрыл за собой дверь, я знал, что она плачет.

Я пошел на вокзал. На вокзале царило оживление. Было время каникул: всюду сновали загорелые веселые люди. Я выпил пива в зале ожидания и в половине четвертого решил позвонить своей маленькой сослуживице, с которой собирался встретиться на пляже.

Пока я набирал номер — никелированный диск с дырочками уже пять раз вернулся в свое первоначальное положение, — я уже почти пожалел, что начал звонить. Но все же я набрал и шестую цифру. Услышав в трубке ее голос, — она спросила: «Кто говорит?» — я с секунду помолчал, а потом медленно произнес:

— Бруно… Не смогла бы ты прийти? Я должен уехать, меня призывают.

— Сейчас? — спросила она.

— Да. — Она на секунду задумалась, и я услышал в трубке чьи-то голоса — по-видимому, кто-то собирал деньги на мороженое.

— Хорошо, — сказала она. — Я приду. На вокзал?

— Да, — сказал я.

Она очень скоро приехала, но даже сейчас, хотя с тех пор как мы поженились, прошло уже десять лет, я не знаю — сожалеть ли мне об этом телефонном разговоре. Во всяком случае, она позаботилась о том, чтобы за мной сохранилось мое место на фабрике; когда я вернулся домой, она вновь разожгла во мне потухшее честолюбие, и по существу только ей я обязан тем, что возможности продвижения, которые сулила в то время моя работа, осуществились.

Но и с ней я пробыл не все время, которое мог бы оставаться. Мы пошли в кино, и в пустом темном зале, где было очень жарко, я ее целовал, но, по правде говоря, мне этого не очень хотелось. Я целовал ее много раз, но уже в шесть часов вернулся на вокзал, несмотря на то что до восьми еще оставалось много времени. На перроне я еще раз поцеловал ее и сел в первый попавшийся поезд, который шел на Восток.

С тех пор я не могу видеть пляжа, не ощущая боли. Солнце, вода и зелень кажутся мне фальшивыми. Я предпочитаю один бродить по городу в дождливую погоду и ходить в кино в одиночестве, чтобы никого не надо было целовать. Мои возможности продвижения по служебной лестнице еще не исчерпаны. Я могу получить должность директора и, наверное, даже получу ее, потому что все удается, когда тебе это не нужно, — так шутит над нами жизнь. Все почему-то убеждены, что я предан фирме и сумею для нее что-то сделать. Но в действительности она мне совершенно безразлична, и я не намерен что-либо делать для нее…

В глубоком раздумье я часто разглядываю старую наклейку, которая внезапно изменила всю мою жизнь. Но летом, когда сдают испытания на помощника мастера и ученики приходят ко мне с сияющими лицами, чтобы принять от меня поздравления, я по долгу службы говорю им краткую речь и, как полагается по традиции, всегда напоминаю им о «возможностях продвижения».

БЛЕДНАЯ АННА

Рассказ, 1953

С войны я вернулся только весной 1950 года и не нашел в нашем городе ни одного знакомого. К счастью, родители оставили мне в наследство немного денег. Я снял комнату и целые дни лежал на кровати, курил и ждал, а чего ждал, сам не знаю. Работать мне не хотелось. Я давал хозяйке деньги, она покупала продукты и готовила еду. Всякий раз, когда она приносила кофе или обед, она оставалась в моей комнате дольше, чем мне хотелось бы. Ее сын был убит в деревушке, которая называлась Калиновка, и когда она входила ко мне, она ставила поднос на стол и направлялась в тот темный угол, где стояла моя кровать. Обычно я лежал в каком-то полусне, много курил и тушил докуренные сигареты прямо о стену, и поэтому стена над кроватью вскоре оказалась вся в черных пятнах. Хозяйка моя была на редкость худая, и когда ее бледное изможденное лицо вдруг возникало в полумраке над моей кроватью, я пугался. Сперва я думал, что она сумасшедшая, потому что у нее были какие-то странные, белесые и очень большие глаза и она всякий раз спрашивала меня о своем сыне.