18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Повести. Рассказы. Пьесы (страница 170)

18

Муж. Он признался в этом на суде. Когда его вели на казнь, мы и ему барабанили на прощание.

Удары кулаками о железные двери. Шум усиливается и переходит в грохот.

Последний привет. Я знаю лишь его имя — Вальтер, у него были маленькие, нежные руки. Потом уже другой шел передо мной на прогулке по кругу. Я получил следующий конвертик из рук взломщика. Он был тучный, с тяжелыми лапищами. Его звали — Курт. Он — единственный, кто вышел на свободу, единственный, кого я встречаю.

Жена. Что он сейчас делает?

Муж (смеется). Я его ни разу об этом не спрашивал. Когда мы встречаемся, мы останавливаемся друг против друга, смеемся и не произносим ни слова, а когда мы расходимся — все, что было, предстает предо мной как видение, а то, что есть, кажется таким же призрачным. Белая облатка, которую завтра положит мне в рот священник, ничем, по существу, не отличается от той, которую я получил из маленьких, нежных рук убийцы Вальтера, или той, что я взял из лапищ громилы Курта. Когда я встречаю Курта, я всегда смотрю на его руки.

Жена. Я часто просыпаюсь ночью и слышу, как ты во сне стучишь в стену.

Муж. Ритм, навязанный Юлиусом и священником, засел во мне. Часто я проклинал их обоих, так я уставал. Они, кажется, никогда не уставали. Помню, как я был напуган, когда однажды утром услышал только одно короткое слово и передал его дальше.

Короткие, длинные и снова короткие удары. Стук в стену.

Жена. Что это значит?

Муж (медленно). Верую.

Жена. А почему ты так испугался?

Муж. Сам не знаю почему. Но испугался. Это было так просто, ясно и так убедительно, как ничто. Ты ведь знаешь, Юлиуса я никогда не видел. Он работал на кухне, доставал муку, делал для нас облатки задолго до того, как они понадобились ему самому. Мы так никогда и не узнаем, кто его предал. Его вдруг обыскали, и когда нас вывели на утреннюю прогулку, облатки, которые у него нашли, лежали на земле — желтовато-белые кружочки, крохотные, как грошики, растоптанные, опять превращенные почти в ту же муку. На этот раз одна из облаток должна была достаться Юлиусу, но так ему и не досталась, а мы лишились их на полгода. Пока не сняли начальника тюрьмы. Потом возобновились службы в тюремной церкви, а прежнего начальника наказали за то, что он нам их запрещал.

Жена. Наказали?

Муж (смеется). Конечно. Он поступал незаконно.

Жена. Почему ты смеешься?

Муж. Курт презирал нас, ведь теперь мы по закону получали то, что прежде было запрещено… И когда я потом сидел в тюремной церкви и думал о Вальтере, я казался себе каким-то жалким. Он рисковал головой, когда передавал мне конвертик, — что бы он подумал, если бы увидел, как сейчас мы без малейшего риска получаем то же самое на глазах у тюремщиков?

Жена. Для него это не было бы тем же самым, хотя это то же самое!

Муж. Да. И после этого ты удивляешься, что я во сне стучу в стену? Провожаю Вальтера, шлю последний привет Юлиусу? Ты удивляешься, когда я, проснувшись, лежу и жду стука или когда я прихожу в ужас при виде просыпанной муки? Даже такая малость, как пудра на ресницах у мальчика из булочной, который по утрам ставит хлеб у нашей двери, та белая пыль, что покрывает его воротничок и его рукава. И не так из молитв священника, как из выстукивания Юлиуса — «верую».

Короткий, длинный, короткий стук.

Я понял, чего стоит то, что никогда не досталось Юлиусу, человеку, с таким простодушием выстукивавшему через стену символ веры. А я передавал его дальше. Эту длинную молитву из долгих и коротких стуков в стену.

Стук, короткие и длинные сигналы, сменяющие друг друга.

Юлиус. …Умер и погребен, и на третий день воскрес из мертвых.

Жена. Мне часто становится страшно — кажется, что ты где-то рядом с нашей жизнью. Ты стучишь в стены, которые тут не стоят, передаешь сигналы людям, которых я не знаю. Я боюсь, что ты никогда целиком не вернешься в наш мир.

Муж. А мне часто бывает страшно прикоснуться к двери, к стене, к шкафу — я боюсь, что от моего прикосновения они превратятся в прах, как скелет, который долго пролежал в могиле и может рассыпаться от малейшего дуновения.

Сильно стучит по столу, в дверь, в стену.

Жена. Но ты видишь, какое все это крепкое! (Смеется.) Слышишь? (Стучит в дверь.) Ты слышишь, как она выдерживает удары?

Муж. Меня поражает твое мужество.

Жена. Попробуй, убедись сам, что вещи вокруг нас не разлетаются в прах. Возьми бутылку вина, откупорь ее.

Он откупоривает бутылку вина.

Выпьем в память Юлиуса, если ты хочешь за него выпить. Хочешь?

Муж. Хочу. И я выпью за нашу маленькую дочку, которая завтра получит то, что так и не досталось Юлиусу, — маленькую белую облатку. (Небольшая пауза.) Я открою банку ананасов, буду есть торт, жаркое, сливки, такие белые, как только что выпавший снег. Я буду жить дальше в этом мире, который нашел таким же, каким оставил. Наш дом по-прежнему номер восемьдесят семь. Ключ от дома все тот же, что и до тюрьмы. Моя зеленая зубная щетка стоит рядом с твоей желтой, а теперь к ним добавились еще две: синяя и красная. Я вижу, как дышат наши дети, когда стою около их постелей. Каждую жилку их дышащего тельца наполняет жизнь. Кто может спокойно смотреть на мирно спящего ребенка? Платье для первого причастия висит на вешалке, оно белоснежное, утром его украсят свежей зеленью. Разве о них не будет сказано то же, что и обо всех нас?..

Священник. Memento, quia pulvus es et in pulverem reverteris. Помни, что прах ты и в прах возвратишься[155].

Муж. Это он сказал о них?

Жена. Да. Он это сказал о них. Но и другой тоже.

Священник. Кто верит, тот будет жить, даже если умрет.

Муж. Часто, когда я вставляю ключ в замочную скважину, я боюсь, что дом обратится в прах и я останусь стоять один, с ключом в руке перед миром, для которого не нужно ключа. Перед миром, где я наконец увижу Юлиуса, которого никогда не видел. Он был осужден за государственную измену. Надеюсь, и в самом деле он совершил ее: это могло утешить Юлиуса, когда он умирал. Не могла же его утешить мысль, что он умирает за пол-ложки муки. Я слышу короткий перестук.

Раздается стук: короткий, длинный, короткий.

Юлиус. Я верую.

Муж. И более долгий.

Долгое выстукивание.

Юлиус. Когда ты дашь мне хлеб, в котором заключена жизнь?

Священник. Завтра.

Муж. Завтра. Будущее. На него уповаю, хотя ни прошлое, ни настоящее не дают на это оснований. Мир без стен, без камер, без перестука, без страха, без насилия. Мир, в котором ничто больше не превращается в прах. Не бойся, я знаю, как дороги эти маленькие кружочки белого хлеба; может быть, они так дороги потому, что Юлиус так сильно мечтал о них. Я был только передатчиком, я перестукивал дальше «верую». Когда дашь ты мне хлеб, в котором заключена жизнь?

Священник. Завтра.

Муж. Это «завтра» для Юлиуса так и не настало. Не бойся, если я снова начну стучать в стены этого мира, чтобы убедиться: стены эти устойчивы, не бойся, если я захочу передать сигналы государственного преступника Юлиуса убийце, которого звали — Вальтер, чтобы их услышали в другом мире.

Тихие, глухие стуки, которые постепенно затихают.

Но я все еще не могу привыкнуть к этому миру, который создан из праха: есть еще вино в бутылке, в которой никогда не было микстуры от кашля; в шкафу стоят книги, а в стаканчиках — зубные щетки; свежеиспеченный торт лежит на деревянном блюде; у входа светит фонарь; сосед все так же блюдет закон, и судья все так же прав; а я до сих пор не знаю, что делает Курт, человек со здоровенными лапищами; теперь ведь больше не судят за то, что ты дашь кому-нибудь кусок хлеба или сигарету, и когда я вставляю ключ в дверь дома, я не стою перед прахом, который медленно оседает. Но когда я слышу молитву, я слышу ее не так, как произнесет молитву завтра моя маленькая дочь, а так, как я слышал ее от Юлиуса.

Выстукивание — тихое, потом громкое, снова тихое; постепенно все затихает.

КОНЦЕРТ ДЛЯ ЧЕТЫРЕХ ГОЛОСОВ[156]

Пьеса, 1962

Бас

Тенор

Альт

Сопрано

Бас. Мой начальник все жалуется, что мне не хватает честолюбия. Мою изобретательность, организаторскую хватку, аккуратность он сравнивает с тремя колесами и говорит, что если б к ним добавить четвертое колесо — честолюбие, то получился бы не работник, а чудо… Сравнение, конечно, не бог весть какое удачное и уж совсем не образное, но ведь начальники никогда не блещут образной речью. Я на него не обижаюсь. В конце концов, не нужно — как бы это сказать? — требовать от человека слишком многого. На то он и начальник, чтобы сравнивать как придется. Мое же дело — работать, исполнять, так сказать, свой долг. (Смеется.) Хотя звучит это странно: я ведь продаю шляпы. За прилавком, правда, стоять не приходится — не умею устанавливать прямой контакт с публикой. Мешает цинизм — качество, которое начальник упорно не хочет во мне замечать; что делать, люди не могут жить без иллюзий. Я даже не рисую шляпы, я их планирую. Я лишь произношу: пора быть новым шляпам — и на мой стол уже сыплются проекты. Мне остается определить, какой из них запускать в производство. До сих пор я ни разу не ошибся. Начальник называет это инстинктом. Он не знает, что различные методы рекламы я заимствовал из прошлого. Чтобы сделать мои шляпы модными, я пользуюсь правилами, принятыми в салонах. То есть начинаю с верхушки, а верхушка для меня — это интеллигенты. Не понимаю, почему они всё жалуются, что не имеют влияния, что их недооценивают, что ими пренебрегают? Стоит мне только навязать новую шляпу нескольким радиоредакторам, киношникам или телевизионщикам, как, глядишь, дело сделано, шляпа пошла. Чего им еще нужно? Народ носит те же шляпы, что и они, или те, о которых идет молва, что они их носят. Интеллигентность ведь в моде, интеллигентами все хотят быть. А встречают человека, как известно, по одежке. Поэтому главное в моей работе — навязать новую модель этому народу с радио и телевидения, а уж как это мне удается — секрет. Во всяком случае, шляпа скоро приобретает поэтический ореол мужественности. Порой, конечно, меня гложет совесть, — это неизбежно, когда веришь в высшие ценности, а я в них верю. Иногда бывает не по себе, как подумаешь, сколько в жизни зависит от глупости тех, на кого равняются. Стороннему человеку — а бывают такие? — и представить себе невозможно, как народ сходит с ума из-за шляп, когда они входят в моду. Их у нас тогда буквально вырывают из рук. Уж сколько раз в лавках дело доходило до драки, когда партия модных шляп подходила к концу. А это еще подливало масла в огонь. Кто же вырывает у нас эти шляпы из рук? Интеллигенты. Я бы мог, конечно, назвать имена, привести примеры из числа известных лиц, не устающих болтать о массовом обществе, да секреты фирмы не позволяют. Но как бы там ни было — совесть меня гложет. Так всегда: сделаешь что-нибудь, в чем не очень уверен, — мучайся потом раскаянием. Что тут будешь делать? Для начала, конечно, поговорил с женой. Бесполезно. Даже не поняла, в чем вся соль. Шляпы? — говорит, что ж им теперь, не носить, что ли, шляпы, или ты заставляешь насильно их покупать? Да, говорю, в известной степени я заставляю их покупать шляпы — принуждаю, навязываю. Ну и радуйся, говорит, что это у тебя получается. Словом, говорить с ней — никакого толку. Она жена и мать, а не аналитик. Куда податься порядочному католику со своими угрызениями? Конечно, к священнику. Пошел к нему. Совершенно бесполезная затея. Он, знай, талдычит о Боге. Бог-де создал дождь и ветер, снег, солнце и стужу. Читали ль вы, говорит, что писал о солнце Франциск Ассизский в своих духовных стихах?[157] Нет? Обязательно почитайте, сейчас же, здесь, я вам подарю экземпляр. Дождь, ветер, солнце, снег, стужа — а что делаете вы? Шляпы. Весьма, весьма полезная деятельность. Когда я попытался объяснить, что мои шляпы не от дождя и снега, он прервал меня и сказал: значит, для красоты. И полчаса говорил о красоте, о задаче человека созидать красоту. Ушел я, не испытав утешения. Разве не цинично, что после этого визита мне пришел в голову церковный фасон, который стал у нас так моден?