18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Повести. Рассказы. Пьесы (страница 145)

18

— Моя дочь умерла, Эльза…

— Я знаю, — раздраженно сказала женщина, — знаю вот уже пять лет. Еще мне дайте песку для чистки посуды.

— Моя дочь умерла, — повторил Басколейт. Он вновь поглядел на женщину, словно сообщил ей новость, поглядел с беспомощным отчаянием, но она сказала:

— Килограмм развесного.

И Басколейт выдвинул из-под прилавка темную лохань, разрыхлил песок жестяным совком и принялся дрожащими руками накладывать желтоватые комочки в серый бумажный кулек.

— Моя дочь умерла, — сказал он.

Женщина промолчала, а я огляделся вокруг и ничего не обнаружил, кроме запыленных пакетов макарон, бочонка с уксусом, из крана которого медленно падали крупные капли, лохани с песком и плаката, изображающего белобрысого улыбающегося мальчишку с куском шоколада, которого уже давным-давно нет. Женщина поставила бутылку в сетку, туда же сунула кулек с песком, кинула на прилавок несколько монет и направилась к двери; проходя мимо меня, она постучала себя пальцем по лбу, подмигнула мне и усмехнулась.

Я думал о многом — о том времени, когда был еще настолько мал, что только на цыпочках дотягивался до прилавка, а вот теперь я с легкостью гляжу поверх стеклянного ящика из-под конфет с броским названием кондитерской фирмы, но теперь в нем лежат только запыленные пакетики панировочных сухарей; и вдруг на какое-то мгновенье мне почудилось, что я вновь стал маленьким, я почувствовал, как упираюсь носом в грязный край прилавка, ощутил в сжатом кулаке два пфеннига на конфеты, увидел, как танцует Эльза Басколейт, и услышал, как жильцы во дворе кричат: «Шлюха!» и «Что за свинство!» — и вдруг голос Басколейта вернул меня к действительности.

— Моя дочь умерла, — сказал он.

Он говорил это механически, почти без всякого чувства, стоя у витрины и глядя на улицу.

— Да, — сказал я.

— Она умерла, — сказал он.

— Да, — сказал я.

Он стоял ко мне спиной, засунув руки в карманы своего засаленного халата.

— Она любила виноград — синий виноград, но ее уже нет в живых.

Он не спросил меня: «Чего вы желаете?» или «Чем могу служить?», он стоял у витрины, около бочонка с капающим из крана уксусом, и все повторял, не глядя на меня: «Моя дочь умерла» или «Ее уже нет в живых».

Мне казалось, что я стою так бесконечно долго, потерянный и всеми забытый, а мимо меня бурно струится время. Я смог вырваться, только когда в лавку вошла покупательница. Она была маленькая, пухленькая, держала сумку перед собой, прикрывая живот, и Басколейт обернулся к ней и сказал:

— Моя дочь умерла. И женщина сказала:

— Да, — и вдруг начала плакать и проговорила сквозь слезы: — Пожалуйста, песку для чистки посуды. Развесного, килограмм.

Басколейт вновь зашел за прилавок и стал размельчать комья жестяным совком. Женщина все еще плакала, когда я вышел из лавки.

Бледный черноволосый мальчуган, который прежде сидел на разбитой ограде, залез теперь на подножку моего грузовика и то внимательно разглядывал все внутри кабины, то вертел «дворники» на стеклах. Мальчишка испугался, вдруг обнаружив, что я стою за его спиной. Но я схватил его за плечи, заглянул в его бледное испуганное лицо, взял яблоко из ящика, стоящего в кузове, и сунул ему. Мальчуган изумленно на меня взглянул, когда я его отпустил, так изумленно, что мне стало страшно, и тогда я взял еще одно яблоко, и еще одно, и еще, и засунул их ему в карманы, за пазуху — много-много яблок, а потом сел в кабину и уехал.

СМЕХАЧ

Рассказ

Когда меня спрашивают о моей профессии, мне становится неловко: я краснею, заикаюсь, хотя вообще я не робкого десятка. Я завидую людям, которые могут сказать: я каменщик. Завидую бухгалтерам, парикмахерам, писателям, потому что все эти профессии говорят сами за себя и не требуют дополнительных разъяснений.

Я же вынужден отвечать на подобные вопросы: я — смехач.

Такое признание влечет за собой дальнейшие, так как и на второй вопрос: «Вы живете на это?» — я правдиво отвечаю: «Да».

И я действительно живу за счет своего смеха, и живу хорошо, так как на мой смех, выражаясь коммерческим языком, есть спрос.

Я — хороший, ученый смехач, никто не смеется так, как я, никто не владеет настолько тонкостями этого искусства.

Долгое время, во избежание тягостных разъяснений, я выдавал себя за актера, но мои мимические и разговорные способности столь незначительны, что это объяснение кажется неправдоподобным, а я люблю правду, правда же заключается в том, что я — смехач.

Я не клоун, не комик, я не веселю людей — я изображаю само веселье. Я смеюсь, как римский император или как чувствительный выпускник средней школы, смех XVII столетия для меня столь же доступен, как смех XIX, и если это нужно, я могу смеяться смехом любого столетия, любого класса общества, любого возраста: я этому научился так же, как учатся подбивать подметки к башмакам. Смех Америки живет в моей груди, смех Африки, белый, красный, желтый смех — и за соответствующую мзду я показываю, как он звучит, согласно предписанию режиссера.

Я стал необходим, мой смех записывают на пластинки, на пленку, и звукорежиссеры крайне предупредительны со мной. Я смеюсь печально, сдержанно, истерически, смеюсь, как кондуктор трамвая и как ученик из продуктового магазина; смех утренний, вечерний, ночной, смех в сумерки — короче говоря, где бы и когда бы люди ни смеялись, — я воспроизвожу любой смех.

Легко поверить, что такая профессия очень утомительна, тем более что я владею и заразительным смехом. Я просто необходим комикам третьего и четвертого разрядов, которые не без оснований дрожат за свои остроты, и я сижу каждый вечер в каком-нибудь варьете как своего рода клакер, чтобы в слабых местах программы заразительно засмеяться.

Это тонкая работа: мой искренний, неудержимый смех не должен начаться ни слишком рано, ни слишком поздно — он должен прозвучать в нужное мгновенье, тогда весь зал гогочет вместе со мной, и острота спасена. Я же устало пробираюсь к гардеробу и надеваю пальто, довольный тем, что наконец-то кончил работу.

А дома меня обычно ждут телеграммы:

«Крайне нуждаемся вашем смехе. Звукозапись вторник». И несколько часов спустя я сижу в душном вагоне скорого поезда и оплакиваю свою судьбу.

Каждому понятно, что в свободные часы и во время отпуска я не чувствую желания смеяться: доильщик радуется, когда может забыть о корове, каменщик — о своей известке, в доме столяра чаще всего плохо прилажены двери и ящики открываются с трудом. Кондитеры любят соленые огурцы, мясники — марципаны, пекари предпочитают колбасу хлебу, тореадоры любят возиться с голубями, боксеры бледнеют, когда у их детей идет носом кровь; все это я отлично понимаю, так как я никогда не смеюсь в свободные вечера. Я предельно серьезный человек, и люди — быть может, они и правы — считают меня пессимистом.

В первые годы нашего супружества моя жена нередко просила: «Посмейся же!» Но с тех пор она поняла, что я не могу выполнить это ее желание. Я бываю счастлив, когда в состоянии дать покой своим напряженным мускулам, своей утомленной душе. Да, даже чужой смех раздражает меня: он напоминает о моей профессии.

Итак, мы ведем тихую, мирную жизнь, потому что моя жена тоже разучилась смеяться.

Иногда я ловлю улыбку на ее лице, и тогда улыбаюсь и я. Мы беседуем друг с другом вполголоса, я ведь ненавижу шум варьете, шум, царящий в студиях звукозаписи. Люди, мало знающие меня, считают, что я очень скучный человек. Возможно, так оно и есть — ведь я слишком часто вынужден смеяться. С бесстрастным, неподвижным лицом прохожу и по жизни, лишь иногда позволяя себе кроткую улыбку, и часто спрашиваю при этом: «Да смеялся ли я когда-нибудь?»

Вероятно, нет. Мои сестры и братья могут подтвердить, что я всегда был серьезным мальчиком.

Так я смеюсь на все лады, но собственного смеха не знаю.

СТАНЦИЯ ТИБТЕН

Рассказ

Бессердечные люди не в силах понять, почему я с таким старанием и смирением исполняю работу, которую они считают недостойной меня. Быть может, эта работа и в самом деле не соответствует моему образованию и ее не прославляла ни одна из тех песен, которые мне пели, когда я еще лежал в колыбельке, зато мне она по душе, да и кормит меня: я сообщаю людям, где они находятся. Моим современникам, которые садятся вечером в своем родном городе в поезд, уносящий их в чужие края, и которые потом просыпаются среди ночи на нашем вокзале и растерянно вглядываются во тьму, не зная, проехали ли они нужную станцию, а может быть, еще не доехали, или как раз находятся у цели (ведь в нашем городе есть разные достопримечательности, привлекающие немало туристов), — всем им, находящимся в пути, я сообщаю, куда они прибыли. Я включаю микрофон и, как только поезд подходит к перрону и паровоз затихает, медленно бросаю в ночь одни и те же слова: «Город Тибтен — вы прибыли в Тибтен. Желающие посетить гробницу Тибурта, выходите здесь!» Эхо моего голоса раскатывается под сводами вокзала и возвращается к моей кабинке: гулкий голос, громыхающий из тьмы, — кажется, что он вещает нечто весьма сомнительное, хотя в действительности все, что я говорю, сущая правда.

Услышав мое сообщение, некоторые пассажиры поспешно хватают чемоданы и впопыхах выскакивают на тускло освещенную платформу, ибо Тибтен — цель их путешествия; мне видно, как они по лестнице спускаются в тоннель, а потом снова появляются уже на платформе номер один и у входа в город отдают билеты заспанному контролеру. По делам люди редко приезжают ночью, и среди моих пассажиров почти нет представителей фирм, прибывших сюда для закупки свинца на местных рудниках. Ночные путешественники в большинстве своем туристы, которых привлекает в нашем городе гробница Тибурта, римского юноши, покончившего с собой 1800 лет тому назад из-за любви к одной здешней красавице. «Он был еще мальчик, — начертано на его надгробье, которое выставлено в нашем краеведческом музее, — но любовь свела его в могилу». Он приехал в Тибтен из Рима по поручению своего отца, поставщика римского войска, чтобы закупить свинец.