18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Повести. Рассказы. Пьесы (страница 141)

18

Все эти фразы, приписываемые членам семьи Зольвег, — сущие небылицы. Фрау Зольвег полностью одобряет жертву мужа, дети отрицают приписываемые им высказывания и, чтобы подправить скудные доходы семьи, продолжают собирать остающиеся после уборки колосья и картошку, ежевику и грибы, они отказались принимать деньги и подарки, которые молодая графиня при случае пытается им всучить.

Можно предположить, что семья Зольвег лицемерна и даже брюзглива: в действительности все наоборот. Они распевают веселые песни и лихо танцуют, хотя единственное настенное украшение семьи — это табличка, на которой можно прочесть: «Я служу».

В трактире Хойшнайдера, в хорошую погоду за столиками в саду, Зольвег радостно излагает перед небольшими группами богомольцев — он не желает участвовать в массовых мероприятиях — свою философию: так уж получилось, говорит он, что граф — его хозяин, собственность графа для него, Зольвега, священна, и каждый грош, который красные выуживают, уменьшает возможности хозяина, которому он добровольно и с радостью подчиняется, и, кроме того, он действительно не нуждается в деньгах; его семья и он сам вдвойне одарены Господом: скромностью и прилежанием, а скромному и прилежному на этой земле всегда неплохо. Должен же быть наконец подан знак, который положит предел материализму и зарплатному эгоизму рабочих, и он, Зольвег, хотел подать этот знак. Ни больше ни меньше, а когда после этого богомольцы, столь же смущенные, сколь тронутые, хотят внести свою скромную лепту — они не привыкли получать что-либо даром, — Зольвег отправляет их к церковной кружке в ближайшей церкви: он не принимает ничего, даже пива; если уж ему совсем влезть в печенки, то он, может быть, соблаговолит взять сигарету.

А тем временем RAM поставил историю с Зольвегом на солидную основу, пока, правда, с вербовкой последователей Зольвега дела обстоят неважно, что вызвано, как показали исследования, застенчивостью тех, которым «по душе идеи Зольвега». Среди служащих зольвегизм до сих пор не нашел никакого, даже чисто теоретического, понимания; духовенство колеблется; определенные круги клерикалов его одобряют, другие опасаются морального ригоризма. Граф Клеро никогда не высказывает своего отношения к поступку Зольвега: он по-прежнему невозмутимо принимает из рук своего бухгалтера дополнительный доход или, точнее говоря, возвращенный недорасход, как причитающийся ему непосредственно дар, который он превращает в вино. И все-таки: кое-кто в Гросс-Клеро не очень доволен этой историей. По последним сведениям, будет якобы высказано предположение, что Зольвег не слуга реакции, а наемник профсоюзов. RAM предпринял соответствующее расследование. Достоверно одно: очень уж неудобен Зольвег всем участникам, заинтересованным и задетым этой историей лицам, но, может быть, и не следует ждать от правды, чтобы она была приятной.

ИСТОРИЯ ЧАШКИ С ОТБИТОЙ РУЧКОЙ

Рассказ 

В эту минуту я стою снаружи на подоконнике и медленно наполняюсь снегом: соломинка прочно вмерзла в мыльный раствор, вокруг меня скачут воробьи и дерутся за хлебные крошки, которые им тут насыпали, а я — в тысячный раз! — дрожу за свою жизнь: что если какой-нибудь из этих жирных грубиянов столкнет меня вниз, на бетон… Мыльный раствор останется лежать овальной ледышкой, соломинка погнется, а мои осколки выбросят на помойку.

Сквозь замерзшие оконные стекла тускло мерцают огни рождественской елки, звуки песни я еле слышу — птичья брань заглушает ее.

Никто из находящихся в комнате, разумеется, не знает, что я родилась ровно двадцать пять лет тому назад под такой же рождественской елкой; а ведь четверть века жизни — весьма и весьма преклонный возраст для простой кофейной чашки. Конечно, те наши сородичи, которые без употребления дремлют в стеклянных горках, живут значительно дольше нас, обыкновенных чашек. И все-таки я уверена, что из моей семьи больше никого нет на свете: родители, братья и сестры, даже мои дети давно умерли, а вот я провожу свой двадцать пятый день рождения в Гамбурге, на подоконнике, в обществе разоравшихся воробьев.

Мой отец был кофейником, а мать уважаемой масленкой; у меня было пять родных сестер (кофейных чашек) и шесть двоюродных (десертных тарелочек). Правда, мы жили всей семьей лишь несколько недель; большинство чашек умирает молодыми, причем скоропостижно: трех моих сестренок столкнули со стола на второй день рождества. Вскоре мы расстались и с нашим дорогим отцом: в обществе моей двоюродной сестры Жозефины и в сопровождении мамы я отправилась на юг. Завернутые в газету, уложенные между пижамой и мохнатым полотенцем, мы ехали в Рим на службу к сыну нашего владельца, который посвятил себя изучению археологии.

Этот период моей жизни — я называю его «римским» — был в высшей степени интересным. Студент-археолог Юлиус носил меня ежедневно в термы Каракаллы — это стены, оставшиеся от древних гигантских бань; там, в термах, я очень подружилась с термосом, который сопровождал меня и моего хозяина на работу. Термоса звали Максом, мы с ним часами лежали рядом на траве, пока Юлиус орудовал лопатой. Через некоторое время мы с Максом обручились, а на втором году моего «римского» периода он на мне женился, хотя моя матушка резко возражала против брака с термосом, считая его недостойным меня. Надо сказать, что матушка вообще стала немного странной, но я ее понимаю: она чувствовала себя униженной, ибо ее, почтенную масленку, использовали вместо табачницы; а Жозефину оскорбили так, что дальше некуда: десертную тарелку превратили в пепельницу.

Шел месяц за месяцем, я была счастлива с моим мужем; мы познавали все, что познавал Юлиус: гробницу Августа, Аппиеву дорогу, Forum Romanum… но последний запечатлелся скорбной вехой в моей памяти, потому что здесь был убит мой любимый супруг. Причиной его гибели стал кусок мрамора от статуи богини Венеры, который швырнул в Макса какой-то уличный римский мальчишка…

Читателю, благосклонному и далее следить за моими рассуждениями, который охотно признает, что чашка с отбитой ручкой тоже способна страдать и не лишена житейской мудрости, — такому читателю могу сейчас сообщить, что воробьи давно поклевали крошки и что моей жизни больше не грозит непосредственная опасность. Тем временем на замерзшем окне образовалась проталина величиной с суповую тарелку, я увидела елку в комнате и лицо моего приятеля Вальтера, что, прижав нос к стеклу, улыбался мне. Часа три назад, перед тем как начали раздавать подарки, Вальтер пускал мыльные пузыри; и вот он показывает пальцем на меня, его отец качает головой и показывает пальцем на новехонькую железную дорогу, которую получил сын; но Вальтер тоже качает головой… тут стекло опять покрывается ледяной коркой, однако я уверена, что не позднее чем через полчаса буду в теплой комнате.

А пока вернемся на юг. Итак, радости «римского» периода были омрачены смертью Макса, а также недовольством моей матушки и сестры в связи с тем, что их используют не по прямому назначению; каждый вечер, когда мы вместе собирались в шкафу, я выслушивала их жалобы. Увы, и мне вскоре пришлось испытать унижения, которые всякая уважающая себя чашка вынесет с большим трудом: Юлиус пил из меня водку! Заявить о чашке: «из нее уже пили водку» — все равно, что сказать о человеке: «он вращался в дурном обществе!» Очень много водки выпили из меня.

Да, унизительные наступили времена. И продолжались они до тех пор, пока из Мюнхена в Рим не прислали, в сопровождении кекса и рубашки, одну из моих троюродных сестер — рюмку для яиц. С этого дня водку пили из рюмки, а меня Юлиус подарил даме, приехавшей в Рим с той же целью, что и мой хозяин.

Три года подряд я взирала с подоконника нашей римской квартиры на гробницу Августа, а два последующих года, после переезда на новое место, видела в окно собор Санта-Мария Маджоре. Хотя я была теперь разлучена с моей матушкой, зато вернулась к своим прежним обязанностям, то есть к моему предназначению: из меня пили кофе, дважды в день мыли и держали в красивом маленьком шкафчике.

Правда, и здесь я не избавилась от унижений: моей соседкой по шкафчику оказалась урожденная фон Гурц! Всю ночь и большую часть дня — на протяжении целых двух лет! — я была вынуждена терпеть общество этой аристократки. Гурц была из рода Гурлевангов, ее колыбель стояла в родовом замке Гюрцених на реке Гюрце, и ей стукнуло уже девяносто лет. Но на своем веку она, как выяснилось, не так уж много видела.

На мой вопрос, почему она никогда не покидает шкафа, дворянка надменно ответила:

— Но ведь из фон Гурц не пьют!

Фон Гурц была красива: нежного серовато-белого тона с еле видными зелеными точечками. Всякий раз, когда я ее шокировала, она так бледнела, что зеленые точечки становились яркими-яркими. А шокировала я ее часто, притом без злого умысла: первый раз, когда спросила, был ли у нее любовник или муж? Она так побелела, что я испугалась за ее жизнь; прошло несколько минут, пока она не обрела свои прежние краски и не прошептала:

— Прошу вас никогда больше не говорить об этом; мой жених ждет меня в Эрлангене, он стоит в стеклянной горке.

— Давно? — спросила я.

— Уже двадцать лет, — сказала она. — Я была помолвлена с ним весной тысяча девятьсот четырнадцатого… но нас внезапно разлучили. Я прожила всю войну в сейфе франкфуртского банка, а он — в подвале нашего дома в Эрлангене. После войны я вследствие разногласий между наследниками попала в стеклянную горку в Мюнхене, а его из-за тех же разногласий поставили в горку в Эрлангене. Единственная моя надежда — то, что Диана — так звали нашу хозяйку — выйдет замуж за Вольфа, сына дамы из Эрлангена, у которой хранится мой жених, и тогда мы опять воссоединимся в эрлангенской горке.