Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 60)
И тут авт. стал свидетелем того, чего здесь уж никак не ожидал увидеть: Сл. как следствие П., а П., в свою очередь, как следствие С2. Но как раз в этот момент на великолепную лужайку выскочили и вбежали на веранду две афганские борзые воистину необычайной красоты. Наспех обнюхав авт., они сочли его, очевидно, недостойным внимания и, бросившись к милому их сердцу хозяину, принялись слизывать его слезы. Почему это, черт возьми, все стали вдруг такими сентиментальными – и Пельцер, и Богаков, и высокопоставленное лицо? Почему даже у Лотты глаза подозрительно блестели, Мария ван Доорн плакала не таясь, Маргарет ревела в три ручья – и только в глазах самой Лени было ровно столько влаги, сколько нужно человеческому глазу, чтобы смотреть на мир открыто и ясно?
Прощание с Киской и высокопоставленным лицом было дружеским, но в голосах хозяев дома все еще слышалась грусть, когда они попросили авт. взять на себя, если можно, роль посредника, ведь они по-прежнему готовы – и всегда будут готовы – «помочь снова встать на ноги» сыну Бориса, – именно потому, что он сын Бориса и внук Льва Колтовского.
Еще не выясненным, если не сказать – темным, оставалось для авт. пока только психофизическое, географическое и политическое положение в конце войны старика Грундча. Визит к нему было легко организовать: стоило авт. позвонить по телефону и договориться, и вот уже Грундч после закрытия кладбища стоит у ржавых железных ворот, которые открываются лишь по случаю вывоза с кладбища сломанных венков и цветов, непригодных для компоста из-за своей пластмассовой сущности. Как всегда гостеприимный и обрадованный визитом, Грундч взял авт. за руку, дабы уберечь его от опасности упасть «в особо скользких местах». За истекший период бытовые условия Грундча значительно улучшились. Не так давно ему вручили ключи от новой общественной уборной и от душевых кабинок для рабочих кладбища, он приобрел транзисторный приемник и телевизор и уже предвкушал доходы от предстоящей на Красную горку массовой распродажи гортензий (встреча с Грундчем происходила под Пасху. –
И авт. на самом деле вошел в полуразрушенную часовенку и тщательно рассмотрел потрескавшиеся фрески в стиле назарейцев, которыми были расписаны прекрасные в архитектурном отношении полуниши. Внутри было грязно, сыро и холодно, и авт., чтобы оглядеть алтарь, с которого были украдены все украшения из цветных металлов, пришлось много раз чиркать спичками (еще не ясно, вправе ли он рассматривать эти спички как непредвиденные расходы, поскольку авт., заядлый курильщик, и без того расходует большое количество спичек, так что высокооплачиваемым государственным и частным экспертам придется еще решить, можно ли включить эти лишние тринадцать-шестнадцать спичек в не облагаемые налогом профессиональные издержки авт.). За алтарем авт. обнаружил странную розовато-сиреневую глянцевитую труху явно растительного происхождения – скорее всего рассыпавшийся в прах вереск. А происхождение предмета дамского туалета, который женщины обычно носят под платьем или пуловером на верхней части туловища, объяснил смущенному авт. Грундч, который поджидал авт. снаружи, с наслаждением посасывая трубку. «Что ж тут такого, – наверное, оставила какая-нибудь парочка – из тех, что забредают изредка на кладбище: нет у них ни кола ни двора, денег на гостиницу тоже нет, а покойников они не боятся». Прогулка по кладбищу получилась приятной и долгой, а прохладная погода так и располагала к тому, чтобы завершить вечер вишневой наливкой в домике Грундча. «Что тут говорить, – начал свой рассказ Грундч, – конечно, у меня нервы сдали, когда я услышал, что у меня на родине идут тяжелые бои; вот я и решил дернуть туда, чтобы хоть мать повидать, а то и помочь. Ей было тогда под восемьдесят, а я ее за двадцать лет ни разу не навестил; и если она всю жизнь смотрела в рот попам, то не ее в том вина, а вина известных порядков (хихиканье). Безумная была затея, но я все же дернул на родину, да здорово опоздал: понадеялся на свое знание местности. В детстве я пас коров и по лесным тропинкам да опушкам доходил иногда аж до белых и красных песчаных наносов. Но эти кретины сцапали меня сразу за Дюреном, сунули мне в руки ружье и нарукавную повязку и послали в лес с выводком сопляков – так сказать, на разведку, смешно. Что ж, дело знакомое, нанюхался этого дерьма еще в Первую мировую. Взял ребятишек и пошел; но мое знание местности не пригодилось – не было ее, этой местности: одни воронки, пни да мины. И если бы американцы не сцапали нас вскорости, от нас бы только мокрое место осталось, – те-то знали, какие дороги не заминированы. По крайности, хоть мои мальчишки уцелели, да и я тоже, хотя, по правде сказать, отпустили меня не сразу, пришлось-таки четыре месяца посидеть у них в лагере – голодал и холодал, валялся в палатке и зарастал грязью; да, хорошего было мало, но зато ревматизм как рукой сняло. А матери я так и не повидал – ее пристрелил какой-то скот немец за то, что белый флаг вывесила. Деревушка некоторое время переходила из рук в руки – то американцы, то germans[12], а покидать насиженное гнездо старуха не захотела. И вот эти germans прошили мою восьмидесятилетнюю родительницу очередью из автомата – небось те самые сукины дети, которым теперь ставят памятники. А попы и по сей день пикнуть не смеют против этих дерьмовых памятников. Да что там говорить, к июню, когда американцы наконец отпустили меня на все четыре стороны, я совсем уже дошел до ручки. А освобождали тогда одних крестьян. И втереться в их компанию тоже оказалось нелегким делом, хотя мое ремесло фактически и связано с землей. Дело в том, что эту новость – насчет крестьян – сидевшие в лагере кольпинговцы (есть такая христианская организация) держали от всех в секрете и сообщали ее только своим.