Генрих Бёлль – Дом без хозяина (страница 48)
Генрих знал, что это на самом деле так, но подтверждать этого не стал. Слова Лео казались ему слишком уж ненадежным источником. Поэтому он ответил неопределенно:
– Может быть, только не верится что-то.
– Плохо, когда мы вот так не знаем чего-нибудь наверняка, – сказал Мартин. – Бабушка, например, часто говорит маме, когда она поздно приходит домой: «Где ты это все шляешься?» Это тоже безнравственно?
– Нет, – сказал Генрих.
Он был очень обрадован, что на этот раз может с уверенностью дать отрицательный ответ.
– Фрау Борусяк своей дочке то же самое говорит, когда та приходит с гулянья, из кино или со спортивной площадки. Нет, шляться – это не безнравственно.
– Но почему-то кажется, что это так. Мама с бабушкой всегда долго шушукаются после этого.
– Пожалуй. Может быть, это иногда и безнравственно.
Мартин снова взял Вильму к себе на колени. Она засунула пальчик в рот и прижалась к его груди.
– Сожительствует ли моя мать с другими мужчинами или нет? В этом все дело! Если она сожительствует, то, значит, она безнравственная и нарушает шестую заповедь. Ведь она не замужем.
Генрих уклонился от прямого ответа.
– Да, – сказал он, – если мужчина и женщина сожительствуют, не поженившись, то это грешно, безнравственно.
После этих слов Генрих почувствовал себя легче. Полынья стала шире, но вода подо льдом оказалась не столь уж глубокой. А все-таки странно, что мать Мартина не хочет выходить замуж. Это противоречило всему тому, что он видел и знал: фрау Гундаг хотела выйти замуж за друга Лео, кондуктора; и мать иногда робко говорила Лео, что пора им уже стать мужем и женой. Генрих знал, что мать Берендта часто плачет, потому что дядя, который живет у них, до сих пор не женится на ней. А хозяйка молочной лавки родила ребенка, а мужа у нее нет. Генрих слышал, как Лео сказал однажды: «Нет, Гуго на эту удочку не поймаешь! Ни за что он на ней не женится».
У берега лед тонок, но вода здесь не очень глубокая – бояться особенно нечего.
Люди живут безнравственно и тут и там – и в глубине и на поверхности. Три мира знал Генрих Брилах. Первый мир – это школа: все, чему учили там, все, что говорил священник на уроке. И все это противоречило тому, что он видел в мире Лео, в мире, в котором он жил. Третий мир – мир Мартина – был совсем непохож на первые два. Это был мир холодильников, мир, где женщины не стремятся выйти замуж, а
– Знаешь, а слово, которое мама сказала кондитеру, вовсе не такое уж страшное.
На самом деле он считал его
– Ты же, наверное, читал его не раз, внизу, на стене у лестницы.
Да, Мартин читал это слово и находил, что, когда видишь его написанным, оно еще отвратительней, чем тогда, когда его произносят. Но он просто старался не замечать его, как не замечал мясников, тащивших в лавку окровавленные телячьи туши, как не замечал
Он не откликнулся на слова Генриха и лишь крепче прижал к себе уснувшую Вильму. Ребенок согрелся во сне и отяжелел.
– Вот видишь, – сказал Генрих, – у нас такие слова пишут на стенах, у нас их говорят, а у вас – нет. Тут уж ничего не поделаешь.
Но лед выдержал и на этот раз, хотя он сказал неправду. Он считал это слово
– Знаешь, кто пишет на стене это слово? – твердо проговорил он, повернувшись к Мартину. – Лео! Теперь я убедился в этом.
Кирпично-красная рожа, пахнущая одеколоном. Он поет какие-то странные песни на мотив церковных псалмов. Слов не разобрать, но это уж, наверное, что-то непристойное. Мама всегда сердится и говорит: «Прекрати, пожалуйста».
Мартин не отвечал. К чему? Все равно ничего не поправишь. Молчал и Генрих. Он решил отказаться от намеченной поездки за город. Незачем ходить по тонкому льду – того и гляди провалишься. Это чувство никогда не покидало его даже в Битенхане – у дяди Билля и матери Альберта, где они часами играли в футбол, и дядя Альберт тоже играл с ними, где они удили рыбу, ходили через долину Брера к плотине. Ярко светит солнце, ни забот, ни хлопот, чего еще нужно, казалось бы? А на душе неспокойно, предчувствие чего-то неизбежного, что разрушит эту радость. После пасхи Мартин окончит начальную школу и поступит в гимназию. Он боялся даже думать об этом. Вильма что-то бормотала во сне, на полу остались разбросанные игрушки и открытая хрестоматия. Святой Мартин на вороном коне мчится сквозь метель, золотым мечом он рассекает свой плащ пополам, чтобы половину отдать нищему, – нищий очень жалок: нагой, костлявый старик среди снежных сугробов.
– Слушай, тебе надо идти, – сказал Генрих, – дядя Альберт просто с ума сойдет.
Мартин не ответил, он задремал. Усталый и голодный, он все же не хотел идти домой. И не потому, что боялся Альберта, а потому, что сам поступил по-свински, и ему было стыдно.
– Эх ты, – сказал Генрих. На этот раз он говорил, не важничая, как обычно в таких случаях, а тихо и с грустью. – Дрянь ты! Если бы у меня был такой дядя, как Альберт…
Голос его задрожал, и он замолчал, с трудом сдерживая слезы. Если бы Альберт был его дядей… Вот открывается дверь, и входит Альберт в форме кондуктора. Его легко можно представить себе в этой форме. И он наделяет Альберта, помимо достоинств, свойственных ему, всеми привлекательными чертами Герта и Карла. Наверное, он не постеснялся бы сказать «дерьмо» – слово, оставшееся в наследство от Герта. Это слово не совсем к лицу дяде Альберту, но в его устах оно звучало бы добродушно, без злобы.
Стало совсем тихо. Только где-то высоко жужжал самолет, тянувший за собой по небу свой длинный шлейф: «Готов ли ты ко всему?» – и вдруг опять запела фрау Борусяк. Она пела свою любимую песню. Протяжная мелодия, полная нежной грусти: «Не оставь нас, дева пресвятая». Голос стекал сверху медленно, капля за каплей, как густой душистый мед.
Добродетельная героиня, – она отказалась от пенсии, чтобы жить по закону. Пышная белокурая красавица обрела наконец тихую пристань. Всегда у нее в кармане конфеты, медовые карамельки для ребятишек. «Не покинь в сей юдоли скорбей», – пела она. А на улице по-прежнему было тихо, только где-то совсем далеко жужжал самолет.
– В понедельник мы все-таки пойдем в кино, как уговорились, – не открывая глаз, сказал Мартин, – если твою маму не отпустят с работы, Больда посидит с девочкой.
– Ладно, – ответил Генрих, – ведь мы с тобой договорились.
Он все хотел сказать, что не поедет за город, но никак не мог решиться. Очень уж хорошо было в Битенхане, хотя он и знал, что будет робеть там, чего дома с ним никогда не случалось. Но там, в третьем непонятном мире Генрих всегда робел. Школа и дом существовали как-то вместе. Даже церковь пока могла существовать рядом с домашним миром. Ведь он еще не стал безнравственным, не совершил ничего постыдного. Впрочем, он робел и в церкви, но эта робость была иной, это было твердое сознание, что здесь-то уж, наверное, добром дело не кончится. Слишком много вещей скрыто в глубине, и лишь очень немного остается на поверхности.
«В юдоли скорбей» – лучше не скажешь. Хорошо поет фрау Борусяк.
– В
– Как хочешь.
– А что идет в
– Туда сейчас не попадешь, – ответил Генрих, – детей до шестнадцати лет не пускают.
Полураздетая красотка, пышная и белокурая – ни дать ни взять фрау Борусяк в ночной сорочке. Смуглый, подозрительного вида верзила слишком уж пылко обнимает ее. Над парочкой надпись:
– Тогда в
– Посмотрим, в пекарне висит сводная афиша.
Ничто не нарушало тишины, лишь стены дома дрожали вместе с мостовой, по которой непрерывным потоком шли машины. А когда мимо проезжал тяжелый грузовик или автобус – здесь ходил тридцать четвертый, – тихонько дребезжали оконные стекла. «В юдоли скорбей», – пела фрау Борусяк.