Генрих Бёлль – Дом без хозяина (страница 4)
И вот теперь она умерла: на могильный холм положили астры, пропели Dies irae, dies ilia[2], и когда родственники унесли мебель, на ступеньках осталась фотография – большая коричневая фотография, на ней соседка перед домом с надписью «Вилла Элизабет». Позади – виноградник, грот из пористого камня, в котором фаянсовые гномы катают игрушечные тачки; на переднем плане, белокурая и толстая, стоит соседка, а из верхнего окна смотрит мужчина с трубкой во рту, и через весь фронтон – надпись «Вилла Элизабет». Собственно, так и должно быть – ведь ее звали Элизабет.
В освободившуюся комнату въехал мужчина, его звали Лео, он был кондуктор в синей форменной фуражке с красным кантом, на плечах много ремней, много скрипящей кожи и все то, что Лео называл своей «сбруей» – сумка для денег и деревянный ящичек, куда вставлялись катушки с билетами, губка в алюминиевом футлярчике и компостерные щипцы. Неприятным было лицо Лео – багровое, чисто вымытое; неприятным было никогда не выключавшееся радио и песни, что он насвистывал. Женщины в кондукторской форме танцевали и пели в его комнате.
– Ваше здоровье! – то и дело слышалось оттуда.
Женщина, которая когда-то весила почти семь пудов и от которой осталась фотография «Вилла Элизабет», была по крайней мере тихая. А Лео был шумный. Он стал главным потребителем супа и рассчитывался за него сигаретами по тарифу, который он сам установил; особенно хорошо платил Лео за сладкие супы.
Как-то вечером, когда Лео принес табак и получил за это суп, он вдруг поставил кастрюлю обратно на стол, с улыбкой поглядел на мать и сказал:
– Хотите посмотреть, как сейчас танцуют? Вам, собственно, случалось танцевать в последнее время?
И Лео пустился в какой-то невообразимый пляс, он высоко вскидывал ноги, размахивал руками и при этом дико подвывал. Мать рассмеялась и ответила:
– Нет, я уж давно не танцевала.
– А надо бы, – сказал Лео. – Идите-ка сюда!
И, напевая какой-то мотивчик, он взял мать за руку, стащил ее со стула и затанцевал с ней – и лицо матери сразу изменилось: она вдруг заулыбалась, заулыбалась и сразу стала намного моложе.
– Ах, – сказала она, – вот прежде я часто ходила на танцы.
– Тогда пойдемте со мной! – воскликнул Лео. – У меня абонемент в танцклубе. А вы просто прелестно танцуете.
Мать и в самом деле пошла в клуб, и Лео стал дядей Лео, и снова начались разговоры про «него». Генрих внимательно прислушивался и скоро понял, что на сей раз роли переменились. Теперь мать говорила то, что тогда говорил Карл:
– Я хочу, чтоб он остался.
А Лео отвечал то, что тогда отвечала мать:
– Нет, ты от него избавишься.
Генрих был уже во втором классе и давно понимал, что значит «он», так как знал от Мартина то, что Мартин, в свою очередь, узнал от дяди Альберта: от сожительства мужчин и женщин появляются дети, и было ясно, что «он» значит просто ребенок и что достаточно всюду вместо «он» подставить «ребенок». «Я хочу ребенка», – говорила мать. «Нет, ты от него избавишься», – говорил Лео. «Я не хочу ребенка», – говорила мать Карлу. «А я хочу», – говорил Карл.
То, что мать сожительствовала с Карлом, было ясно и тогда, хотя тогда Генрих имел в виду не слово «сожительство», а совсем другое слово, которое звучало далеко не так пристойно. Значит, от ребенка можно избавиться. От того ребенка, из-за которого Карл бросил мать, она избавилась. Получалось, что Карл вовсе не самый плохой из всех дядей.
Появился на свет «он» – ребенок, и Лео грозился:
– Я отдам его в воспитательный дом, если ты из-за него уйдешь с работы.
Но с работы все-таки пришлось уйти, потому что суп, который на льготных условиях отпускали служащим магистратуры, иссяк, а вскоре и черного рынка не стало. Никто уже не интересовался супом, потому что выпустили новые деньги, и деньги стали дороги, и в магазинах теперь продавались вещи, которых раньше нельзя было найти даже на черном рынке. Мама плакала, «он» был крохотный, и звали «его» – Вильма, как маму, а Лео все злился, пока мать снова не устроилась на работу у кондитера.
Дядя Альберт пришел и предложил матери денег, она их не взяла, Лео кричал на нее, а Альберт, дядя Мартина, кричал на Лео.
От Лео всегда пахло туалетной водой. Лицо у него было красное от вечного мытья, а волосы – черные как смоль; Лео много занимался своими ногтями, и из-под форменной тужурки у него всегда виднелось желтое кашне. И еще он был очень жадный: на детей он вообще ни гроша не тратил и этим отличался от Альберта и от Билля – дядей Мартина, которые делали ему много подарков. Билль был совсем не такой дядя, как Лео, а Лео совсем не такой, как Альберт. Постепенно Генрих стал всех дядей делить на категории. Билль – это настоящий дядя, а Лео – это такой дядя, как Эрих, Герт и Карл, которые сожительствовали с матерью. Альберт – это дядя, не похожий ни на Лео, ни на Билля, он не такой настоящий, как Билль, которого можно называть даже дедушкой, но и не сожительствующий дядя, как Лео.
А отец – это портрет на стене: улыбающийся фельдфебель, сфотографированный десять лет тому назад. Сначала отец казался ему слишком старым, теперь – слишком молодым, все моложе и моложе, а сам он медленно дорастал до отца, и отец был теперь всего в два с лишним раза старше его. А сначала он был старше раза в четыре, в пять. На другой фотографии, которая висела рядом, матери было всего восемнадцать, и она выглядела совсем как девчонка перед конфирмацией.
Дядя Билль почти в шесть раз старше его, и все же рядом с Биллем он казался себе старым и опытным, мудрым и усталым. И он принимал дружбу Билля, как принимают дружбу маленького ребенка, как он принимал нежности своей крохотной, быстро подраставшей сестренки. Он возился с ней, давал ей бутылочку, разогревал кашу, потому что с двенадцати мать уходила на работу, а Лео категорически отказывался возиться с ребенком. «Я вам не нянька!» Потом Генрих научился даже купать Вильму, сажать ее на горшок и брал ее с собой, когда ходил за покупками или когда ходил встречать маму после работы.
Альберт, дядя Мартина, ничем не походил на Билля, это был человек, знавший цену
Он охотно ходил
Зато страшно было смотреть, как
3
Уже несколько минут она чувствовала на себе чей-то пристальный взгляд, взгляд человека, привыкшего к победам и не сомневающегося в успехе. Можно смотреть по-разному: она иногда чувствовала устремленные на нее сзади молящие глаза робкого воздыхателя. Но этот, сегодняшний, уверен в себе – взгляд без тени меланхолии; целых полминуты она пыталась представить себе, каков он – элегантный брюнет несколько хлыщеватого вида; может быть, он даже заключил пари – ставлю десять против одного, что я за три недели полажу с ней.
Она очень устала, и ей не стоило особого труда игнорировать незнакомого поклонника, она радовалась тому, что может провести конец недели с Альбертом и мальчиком у матери Альберта. Подходит осень, и вряд ли в ресторанчике будет много народу. Даже просто слушать Альберта, когда он рассуждает с Биллем и Глумом о разных видах приманки, одно удовольствие; кроме того, она возьмет с собой книги и почитает, пока ребята будут играть в футбол, а может, она поддастся на уговоры и пойдет вместе с Глумом удить рыбу и будет кротко выслушивать объяснения о наживке и насадке и о различных видах удилищ и о великом, даже более чем великом, терпении. Она все еще чувствовала на себе этот взгляд и тут же снова ощутила усыпляющее воздействие голоса Шурбигеля: всюду, где только можно было произнести речь на какую-нибудь интеллектуальную тему, Шурбигель немедленно произносил ее. Она ненавидела Шурбигеля и теперь раскаивалась в дурацкой вежливости, заставившей ее принять приглашение. Было бы куда лучше пойти с Мартином в кино, потом поесть мороженого и, прихлебывая кофе, просмотреть вечернюю газету, пока Мартин развлекается, выбирая пластинки, которые любезно подает ему официантка. А теперь ее уже заметил кое- кто из знакомых – и впереди опять потерянный вечер: впопыхах приготовленные бутерброды, откупоренные бутылки, кофе («Может быть, вы предпочитаете чай?»), сигареты и вдруг отупевшее лицо Альберта – таким оно становится, когда он должен занимать ее гостей и рассказывать им про ее мужа.