Геннадий Сосонко – Я знал Капабланку... (страница 31)
Это был его последний турнир, и последний раз, когда я видел его.
Алла Фурман: «Может быть, если бы не было этой нервотрепки, бессонных ночей, если бы он больше следил за собой, не курил так отчаянно, все могло и обойтись. Он жил так, как будто смерть его не касается, не допуская никаких разговоров о болезнях, что этого — нельзя, того — нельзя…Он делал все, что ему нравится…».
Бессознательно Сёма жил, следуя правилу Ницше, полагавшему, что секрет извлечения наибольшего удовольствия из существования прост: жить с наибольшим риском для жизни самой, жить на грани пропасти.
Анатолий Карпов: «За три недели до смерти я был у него в Мечниковской больнице. Он шутил, смеялся, строил планы на матч с Корчным, какие дебюты играть, как и что… Он не знал тогда, что он безнадежен, да и я, признаться, тоже не знал».
Семен Абрамович Фурман умер 16 марта 1978 года.
Несмотря на то, что жизнь его не получилась длинной, мне думается, что она удалась. Применимый к нему обычай древних фракийцев — после каждого счастливо прожитого дня класть белый камешек, а несчастливо — черный и после смерти подсчитывать, какой получилась жизнь, дал бы, мне кажется, однозначный результат. Белый цвет, так любимый им в шахматах, очевидно, преобладал бы.
Матч на первенство мира Карпова с Корчным начался через несколько месяцев после его смерти. Без сомнения, Фурман понимал, побывав в Белграде на финальном матче претендентов и видя мощную игру Корчного вблизи, что легкого матча не будет. Как чувствовал бы он себя, когда на Корчного в Багио, помимо реальной и огромной силы его соперника, обрушилась вся мощь государственной машины, частью которой ему, так или иначе, предстояло бы стать?
Любитель информации, он наверняка знал, что в январе 1978 года 14-летний худенький мальчик из Баку выиграл первую партию в жизни у гроссмейстера и свой первый взрослый турнир в Минске. Но он не мог знать, что этот мальчик семь лет спустя отберет у его ученика чемпионский титул и будет единолично править в шахматном королевстве в течение пятнадцати лет.
Какой совет он дал бы Карпову сейчас? Стараться не попадать в цейтнот? Поменьше тратить время на марки, из-за чего Сёма ворчал на своего ученика и в лучшие времена? Увеличить объем тренировок, больше доверяя компьютеру? Или просто повторил бы сказанные в свое время слова польского мастера Пшепюр-ки: «Почему я играю хуже? Потому, что старею. Молодые, на арену!»
МАЭСТРО
В конце 50-х годов началась эра Михаила Таля — сначала выигрыши чемпионатов Советского Союза 57 — 58-х годов, межзонального турнира, турнира претендентов, наконец, победа над Ботвинником в матче на первенство мира в 1960 году. Постоянным тренером Таля и его секундантом на всех этих соревнованиях был Александр Кобленц.
Я впервые увидел его ранней весной 1968 года, когда приехал в Ригу по приглашению Таля помочь ему в подготовке к четвертьфинальному матчу на первенство мира с Глигоричем. После этого я бывал в Риге неоднократно и каждый раз, разумеется, виделся с Кобленцем. Официально он был тогда еще тренером Миши, хотя после талевского пика в 1960 году прошло восемь лет и отношения между ними уже не были столь безоблачными. К моему приезду Кобленц отнесся настороженно. Скорее он рассматривал его как очередное чудачество Миши, который и так в последнее время отбился от рук — несколько лет, проведенные им в Москве после проигрыша матч-реванша Ботвиннику, не прошли даром: пьет ужасно, курит несколько пачек в день, очередная новая подруга, вот еще и этот подозрительный камень в почках, требующий регулярного приезда «скорой помощи» и обязательной инъекции морфия. Теперь еще какой-то неизвестный молодой мастер из Ленинграда. Короче говоря, Миша совершенно не слушает своего старого тренера, который начал регулярно заниматься с ним, когда Мише было двенадцать лет, поражая его уже тогда удивительной реакцией и необыкновенной быстротой расчета.
Скоро, впрочем, когда мы познакомились ближе, Кобленц понял, что я совсем не пытаюсь встать между ним и Талем, и между нами установились раз и навсегда теплые, дружеские отношения.
Миша всегда называл его — Маэстро, через некоторое время так же стал называть его и я. Обычно Маэстро приходил к Мише домой, где мы работали, часам к трем, спрашивал, что мы смотрели сегодня, иногда сам принимал участие в анализе, но большей частью его появление означало игру блиц на высадку. Это был, конечно, эвфемизм, потому что в подавляющем большинстве случаев менялись мы с Маэстро. «Ведь, правда, интересантный ход, Маэстро?» — спрашивал Миша, осуществляя необычный маневр в дебюте и лукаво поглядывая на меня. «Интересантный, интересантный», — отвечал Маэстро, чувствуя какой-то подвох, но не зная, в чем он заключается. Родным языком его был немецкий, хотя по-русски он говорил очень хорошо, разве что с легким акцентом. Проскальзывавшие иногда ошибки в словах приходились на похожие в немецком, что, как известно, создает именно из-за этой внешней похожести особую трудность. Изредка он переспрашивал: «Пожалуйста?», — что является дословным переводом с немецкого «Bitte?» и чего никогда не скажет человек, родным языком которого является русский.
«Сами, девки, знаете, чем заманиваете», — сообщал Миша, слишком оптимистично жертвуя коня на g7. Если же ресурсов атаки не хватало, приговаривал, поглядывая на поднимающийся флажок на часах Маэстро: «Ничего страшного, сейчас мы будем делать ему завальнюк».
«Подожди, подожди, я тебе сейчас сделаю савальнюк», — отвечал Маэстро, с особой энергией делая ходы, казавшиеся ему наиболее сильными. Если же стрелка на его часах все же падала, Миша щелкал немалых размеров ногтем мизинца по стеклу циферблата часов Маэстро или объявлял: «Покойничка знали лично!» — легкими прикосновениями вверх и вниз отряхая ладони. Маэстро, понимая, что сердиться было бы глупо, разводил руками и, поворачиваясь ко мне, говорил, улыбаясь: «Ну, что ты с ним будешь делать…» После игры Кобленц иногда пытался пустить разговор по серьезному руслу: «Мишенька, мне вчера опять звонили из Спорткомитета и спрашивали, когда же ты…» — «Знаю, знаю, — отвечал Миша, — на следующей неделе я зайду обязательно…» — «Да, но ведь ты так говорил еще на прошлой неделе». — «На днях зайду непременно, а вы посмотрите лучше, какую прелестную идею в испанке мы сегодня обнаружили…»
Иногда мы уходили с Маэстро вместе и от улицы Горького, где жил Таль, поворачивали на Лачплеша, а потом — направо, на улицу Ленина, которая во время войны называлась, разумеется, Адольф Гитлерштрассе, а теперь, стряхнув с себя оба названия, пытается укрепиться в своем старом: улица Свободы. Речь держал Маэстро; обычно он жаловался на Мишу, его образ жизни, непрактичность, беззаботность, безалаберность. Впрочем, скоро он переходил на текущие заботы, а их было немало. Энергия всегда бурлила в нем, и планов у него было множество: подготовиться к традиционному матчу с Литвой и Эстонией, обязать Мишу регулярно заниматься с молодыми и, в первую очередь, с талантливым Витолиньшем, подготовить редакцию новой книги на латышском языке, оформить через Москву договор о переводе другой книги на испанский. Не говоря уже о многих практических делах: закончить ремонт клуба, наладить производство шахматной атрибутики и магнитных шахмат, арендовать маленький автобусик для регулярных поездок в соседнюю Литву, где цены на продукты много ниже местных. Коричневый, отличной выделки кожаный портфель, который был всегда при нем, покачивался в такт его упругому шагу. На улице с ним нередко здоровались, Маэстро был заметной фигурой в Риге, что и говорить, — тренер национального героя.
Когда мы доходили до перекрестка, Маэстро предлагал: «Может быть, зайдешь ко мне на минуточку?» Шахматный клуб в самом центре Риги был его особой гордостью. Мы поднимались на третий этаж, в клубе еще пахло свежей краской, но вдоль стены уже протянулся транспарант: «Шахматы — это гимнастика ума. В.И. Ленин». Лозунг этот можно было встретить почти в каждом клубе Советского Союза. Цитату эту, впрочем, трудно найти даже в полном собрании сочинений Ленина. Неудивительно: придумал ее известный советский шахматный деятель Яков Герасимович Рохлин, умерший несколько лет тому назад. Ленин, действительно любивший шахматы, иногда играл в них в сибирской ссылке и в годы эмиграции. Как бы то ни было, находка была замечательная, проверять подлинность этой фразы никто не удосужился, звучала она очень по-ленински и немало способствовала развитию шахмат в стране, особенно в самые первые десятилетия советской власти.
«Заходи, заходи, — приглашал Маэстро, распахивая двери директорского кабинета, — располагайся…». «Что же вы такое повесили, Маэстро, мало вам надписи при входе, так теперь и здесь», — говорил я, показывая глазами на висевший над его директорским креслом барельеф Ленина, сделанный из дерева и, надо признать, весьма искусно. Маэстро нравились мои ремарки, хитрая улыбка появлялась на его лице, но он, хотя мы в кабинете были только вдвоем, вздыхал с притворным осуждением: «Ну, что с него взять, одно слово — ленинградская шпана». И, меняя тему разговора: «Геня, что ты делаешь сегодня вечером?» Он всегда называл меня так, сильно смягчая последнюю гласную, что придавало имени почти ласкательный оттенок. «Ах, с Мишей в ресторан, — оригинально, оригинально, можно подумать, что вчера вы были в библиотеке». И Маэстро сокрушенно качал головой… Ему было тогда пятьдесят два года, и выглядел он очень импозантно: выше среднего роста, статная фигура, быть может, чуть полноватый, но всегда подтянутый, всегда в костюме и при галстуке.