реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Я знал Капабланку... (страница 30)

18

Помню Сёму еще за одним его ритуалом: тщательно изучающим последнюю страницу газеты «Известия», где время от времени публиковался курс валют. Он, выезжавший за границу, знал, конечно, всю искусственность приводимых там соотношений. Рубль был неконвертируемой валютой, делая не такой уж недалекой от истины ходившую тогда шутку: в одном долларе — фунт рублей. Мне кажется, что ему просто доставляло удовольствие чтение красивых слов: гульден, крона, драхма или песо. Расходовать валюту за границей следовало экономно, дабы купить что-то, чего попросту не было в Советском Союзе, а таких вещей было немало. Корчной вспоминал, как Фурман, будучи на турнире где-то в Скандинавии, каждое утро покупал жареную курицу, стоившую тогда один доллар, которую и съедал потихонечку в течение дня. В этом не было ничего позорного или необычного, я знал многих спортсменов и музыкантов, неделями во время заграничных поездок питавшихся захваченными из дома консервами или копченой колбасой. Возвратившись из-за границы, валюту следовало обменять на сертификаты или чеки, существовали специальные магазины, где товары, главным образом заграничные, можно было купить только на них. «Там каждый магазин как у нас сертификатный, только лучше», — объяснял один вернувшийся с заграничного турнира гроссмейстер своим приятелям, никогда не бывавшим на Западе. Мне кажется, что для Сёмы, как и для многих тогда из Советского Союза, весь Запад выглядел как один большой сертификатный магазин. Он вырос вместе с понятиями стахановец, субботник, политинформация, характеристика, невыездной и многими другими, совершенно неизвестными на Западе и умершими вместе с государством, их создавшим. С другой стороны, он, вследствие сравнительно частых, особенно в последние годы, выездов за границу и регулярного слушания иностранного радио, был знаком, пусть только внешне и поверхностно, с жизнью другого мира. Два мира этих легко уживались в нем, не вызывая противоречия; он принимал их как данное, как что-то само собой разумеющееся, четко проведя границу между одним и другим.

Более того: скепсис и ирония по отношению к стране, где он жил, сочетались у него, как и у многих тогда в Советском Союзе, с изрядной долей патриотизма.

В декабре 1971 года я помогал Корчному во время большого международного турнира в Москве. Фурман был там же в качестве тренера Карпова, и мы с Сёмой прожили все две недели в одном номере гостиницы. Тогда это считалось в порядке вещей: Спасский вспоминает, что даже во время матча на мировое первенство с Петросяном он делил комнату со своим тогдашним тренером Бондаревским: «Уж такое было время, — это я потом многое стал понимать, что значит privacy, как это важно…»

Москва тогда не была лучшим местом для вечерних и ночных развлечений. Поэтому часам к десяти в наш номер, считавшийся своего рода нейтральной территорией, собирались бриджисты: покойный Штейн, Горт, Парма, изредка Ульман, Корчной, иногда заглядывал Карпов. Сёма, разумеется, присутствовал всегда. Я обычно лежал на кровати, что-нибудь читая, время от времени поднимая голову на шум — следствие жарких дебатов, разгоравшихся за карточным столом по поводу несыгранной игры или неверно сообщенной информации при заключении контракта.

Расходились обычно часам к трем, а то и позже. Сёма открывал форточку — накурено было до невозможности, и, возвращаясь к реальному миру и замечая меня, задавал всегда один и тот же вопрос: «Ну, Геннадий, что нового в мире?» Он так звал меня всегда — моим полным именем. Слегка потупясь, я отвечал: «Как же я могу знать, что нового в мире, Семён Абрамович, ежели машина бездействовала». «Это мы сейчас», — говорил он и, низко склонясь над светящимся табло, начинал настраивать транзистор на нужную волну. Пробираясь сквозь шум глушилок, он приговаривал: «Интересно, чем сегодня порадует нас Анатолий Максимович». Сёма имел в виду Анатолия Максимовича Гольдберга, комментатора Би-Би-Си, исключительно популярного тогда в кругах подпольных радиослушателей. Если ему удавалось добиться более или менее сносного звучания, он предлагал: «Ну что, по последней?» Мы закуривали по сигарете, нередко оказывавшейся предпоследней, и я, усаживаясь поближе к приемнику, говорил:

«Есть обычай на Руси — ночью слушать Би-Би-Си!» — «Не мешай, не мешай, дай же послушать», — призывал меня к порядку Сёма — он относился серьезно к этому ночному ритуалу.

Я не мог предполагать тогда, что двенадцать лет спустя передам свой первый репортаж о матче Каспаров — Корчной из студии Би-Би-Си в Лондоне на Советский Союз. Хотя Сёмы тогда уже не было в живых, видел его хорошо среди моих воображаемых слушателей, когда прибегал к своей любимой формулировке: «Как знают, вероятно, любители шахмат в Советском Союзе»,

— после чего сообщался факт, который они не знают и знать не могут.

«Вы, Семен Абрамович, вчера опять всю ночь в карты играли

— выговаривал ему иногда Карпов, — я слышал, как Горт в три часа к себе вернулся, его комната рядом с моей». — «Во-первых, мы в четверть третьего уже разошлись, — слабо защищался Сёма,

— а, во-вторых, откуда я могу знать, почему Горт пришел к себе в три часа ночи». — «А то, что вы курите безбожно и диеты не соблюдаете — это как?» — продолжал Карпов. «Как же, Толя, я диеты не соблюдаю, когда я вчера грейпфруты купил, вот еше два на подоконнике лежат». — «А то, что в отложенной партии с Ульманом…» — не сдавался Толя. Я выходил из комнаты, спрашивая себя, кто же из них, собственно, старше на тридцать с лишним лет.

Мы сыграли с Фурманом две партии уже после моего переезда на Запад; в обеих у меня были белые — здесь я сам чувствовал себя Фурманом. Помню его блеснувший из-под очков взгляд, когда в первой из них в Вейк-ан-Зее в 75-м году я применил новинку на восьмом ходу, фактически опровергающую весь вариант. Выиграть партию, впрочем, мне не удалось, равно как и другую в Бад-Лаутерберге два года спустя, где он добровольно пошел на позицию с изолированной пешкой в дебюте. Мне казалось, что так играть нельзя, но, потратив много времени и так ничего не добившись, я предложил ничью. Парируя во время анализа мои попытки доказать преимущество белых, Сёма изрекал свое обычное: «Чудак, я же работал, анализировал этот вариант, — добавляя

— не горячись, посмотри внимательно, здесь же у черных активная игра».

Там же в Бад-Лаутерберге мы гуляли неторопливо по утрам в парке, разговаривая о том и о сём. Иногда к нам присоединялся Либерзон. Всякий раз, увидев Фурмана, он издавал радостный клич: «Там, где Сёма, — там победа!» Они давно знали друг друга, встречаясь на всесоюзных и армейских соревнованиях еще в Советском Союзе. «Ну, что, Сёма, — начинал обычно свою речь Либерзон, — как там наша родная советская власть?» Здесь он обычно не брезговал крепким словцом. Чаще же уходил в воспоминания о прошлом, в котором всегда есть что-то абсурдное, особенно когда прошлое это относилось к Советскому Союзу. Либерзон уехал оттуда в Израиль только четыре года назад, и прошлое для него еще не стало прошедшим окончательно, чтобы обрести свою безоговорочную прелесть. Сёма поднимал и опускал брови, подавал время от времени реплики или начинал сопеть, что являлось предвестником начинающегося смеха, шедшего заразительными перекатами, нередко с подачей головы вперед. Редкие прохожие в парке провинциального немецкого городка с неодобрением оборачивались на нас.

Внешне Сёма выглядел старо: лысина его расширилась, еще более подчеркнув немалых размеров лоб, оставшиеся волосы почти все были седы, походка стала еще более степенной, но душой он был по-прежнему юн. По Солону, лучшая пора в жизни мужчины — от тридцати пяти до пятидесяти шести лет. Если бы Солон был знаком с профессиональными шахматами конца второго тысячелетия, то, вероятно, думал бы по-другому, но во время того турнира Фурману и было пятьдесят шесть, и играл он еще очень энергично, и занял в турнире третье место, обогнав многих известных гроссмейстеров.

Выиграл же турнир Карпов, опередивший Тиммана на два очка, и вообще доминировавший тогда в шахматном мире. Было очевидно, что сотрудничество Фурмана с Карповым оказалось очень плодотворным для обоих. Сам Фурман сказал как-то: «При нем я предельно мобилизуюсь, играю лучше. Не тот авторитет у меня будет, если выступлю неудачно. Как потом стану ему давать советы?»

Однажды я присутствовал при их совместном анализе отложенной позиции. Они были вместе уже десять лет и понимали друг друга с полуслова, но и в житейском смысле они притерлись друг к другу, как супруги после десятилетнего совместного проживания. Зайдя в том же Бад-Лаутерберге к простудившемуся слегка Фурману, я застал у него Карпова.

«Семен Абрамович у нас, — говорил он, глядя в пространство, — сначала чая горячего напьется с медом, потом на улицу выходит, на ветер, а теперь вот жалуется, что простудился, было бы странно, если бы он не простудился».

«Во-первых, я не сразу вышел, а обождал немного, во-вторых, я же, Толя, шарф шерстяной надел», — оправдывался Семен Абрамович.

«Он думает, что если он шарф шерстяной надел»… — продолжал Толя, и я снова спрашивал себя, кто же в действительности старший из них двоих.