реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Давид Седьмой (страница 34)

18

Дерево легче всего измерить, когда оно лежит на земле, людей, – когда они лежат в ней. Сейчас, когда уже нет обоих, только их творчество, их партии могут показать нам масштабы каждого. Один из самых могучих чемпионов мира, заложивший фундамент современной подготовки, и выдающийся гроссмейстер, давший направление, из которого выросли и Таль, и Каспаров.

Их книги стоят на книжной полке в затылок друг другу. Их партии, можно найти в базах данных каждого шахматиста. По алфавиту: Ботвинник – Бронштейн. И по масштабу того, что оба дали шахматам.

«Можно ли называть воспоминаниями то, что положено на бумагу не через долгие годы или даже десятилетия, а немедля…» – писала Лидия Чуковская о своих разговорах с Анной Ахматовой. То же самое могу сказать я о моих разговорах с Давидом Бронштейном.

Если не удавалось записать на диктофон его монологи, я наносил их на бумагу тотчас по возвращении домой или в гостиничный номер.

В случае же телефонного общения фиксировал их непосредственно в процессе разговора или после того, как трубка была положена. Замечу еще, что когда Бронштейн позволял включать диктофон, он всё время косился на него и был более зажат, чем в свободном полете мысли.

Если я звонил ему из Голландии, вначале он был несколько скован, но потом разогревался, набирал темп, и его речь, как всегда, текла непредсказуемым потоком, направление которого выбирал он сам.

Хотя он провел не один год заграницей, Запад так никогда и не стал для него просто географическим понятием, и звонок из Амстердама оставался сигналом из «другой Галактики».

Я не заблуждался в отношении Давида Ионовича ко мне: подумаешь – вытянул счастливый номерок в лотерее и что-то воображает себе! Нас терзали! Нам не давали выехать заграницу! Мы за них отдувались в этом болоте, а они там в свободном мире… Но всё равно, думаю, эти звонки были для него приятны: они возвращали его в страну, где он так часто бывал и которую любил.

Иногда он осведомлялся о людях, которых уже давно не было в живых, и просил передавать им привет. Или в очередной раз спрашивал об итальянском ресторане на Амстеле, в котором, как он полагал, я регулярно бываю вместе с теми, с кем сиживал он сам полвека тому назад.

Однажды сказал: «Вы, Г., кстати, не называйте меня больше Давид Ионович. Говорите просто – Давид». Привыкнув на Западе к обращению по имени, я так и стал делать, но это давалось не каждому.

Борис Исаакович Туров, работавший в журнале «Шахматы в СССР», был на год старше Бронштейна, но всегда называл его Давид Ионович, а тот его – Борис.

«Называйте меня Давид», – сказал он однажды и Турову, но пиетет к великому шахматисту был таким, что, сказав пару раз Давид, Туров вернулся к привычному обращению по имени-отчеству.

Валерий Сергеевич Иванов вспоминает: «Только после четверти века знакомства я настоял, чтобы Бронштейн обращался ко мне по имени. “Ну, тогда и вы меня как-нибудь по-другому называйте, – сказал Бронштейн. – А то надоело – Давид Ионович! Давид Ионович!” “А как прикажете вас называть? Не могу же я говорить – Дэвик?” Сошлись на том, что отныне он – Маэстро. Поназывал его так с месяц, а потом всё вернулось на круги своя. – Нет, Давид Ионович, увольте меня от этого панибратства!..»

Распуская пряжу разговоров с Давидом Ионовичем Бронштейном, я убрал собственные ремарки: они мало что добавили бы к его портрету.

Память у него была удивительная. Цепкая, потрясающая, сорная память. Он помнил множество лиц, фамилий, имен, мелких бытовых фактов, жизненных историй.

Хотя мои записи не велись так последовательно, как это делал Эккерман, изо дня в день беседовавший с Гёте, всё же они могут дать представление о манере мышления выдающегося шахматиста.

Убрав многие повторы, кое-что я все-таки оставил: даже если читателю придется нелегко, у него создастся впечатление, каково было слушателю.

Из интервью в интервью, не говоря уже об устных рассказах, путешествовали одни и те же фразы, обороты, целые пассажи. И как это часто случается с аутодидактами, он частенько присваивал себе понравившуюся мысль.

«Не всегда он бывал понят, и его порой непросто было понять. Так или иначе – общение с Бронштейном не всегда доставляло радость, в том числе и самому Бронштейну», – осторожно вспоминал Вайнштейн в статье, написанной к его 60-летнему юбилею.

Корчной уверял, что Бронштейн разговаривал с ним, будто редактировал страницы собственной биографии. Похожее чувство было и у меня. Нельзя сказать, что он непрерывно позировал для скрытой камеры, как случается со знаменитыми людьми во все времена, но очень часто создавалось впечатление, что он говорит «на запись».

Им владело тревожное чувство оставить по себе не ту память и, пытаясь сформировать мнение не только у современников, но и у потомков, он выстраивал собственную биографию, тщательно направляя луч прожектора на отдельные факты и совсем не касался других.

Что ж, он не был единственным, кто к концу жизни задумывается об упущенных возможностях или хочет переложить сделанные ошибки на особенности времени или на плечи других.

Бывает, даже горький опыт является одной из радостей в старости, а простое воспоминание – пиршество. Для счастливых душ всё прошлое – неисчерпаемая сказка, но сказки Давида Бронштейна были если не грустные, но с обязательной горчинкой.

Ханс Рее, не раз игравший с Бронштейном и много общавшийся ним, вспоминает, что хотя его монологи были полны самых разнообразных идей, глубокая печаль всегда была спрятана в них.

«Страдание – условие деятельности гения», – говорил Шопенгауэр. – Творили ли бы Шекспир и Гёте, философствовал ли бы Платон, критиковал бы разум Кант, если бы они нашли удовлетворение и довольство в окружающем их действительном мире, если бы им было в нем хорошо и их желания исполнялись?»

Он постоянно сетовал на размеры своей крошечной пенсии, но не думаю, чтобы получение большой денежной суммы могло бы явиться для него поводом, чтобы сказать: у меня прекрасные новости. Более того, не могу представить, по какому поводу он вообще мог бы произнести такие слова.

На нем висел какой-то тяжелый груз, к которому он привык и от которого не хотел освободиться, а потом, наверное, уже и не мог.

«Что пройдет – то будет мило, а что мило – то пройдет». Для него прошлое не стало милым, но он не хотел, чтобы и такое, не ставшее милым прошлое, ушло окончательно.

Второго октября 1999 года. Москва. Встретились утром около станции метро «Кропоткинская». Я заметил его еще издали, он стоял рядом с колонной, с той стороны Гоголевского бульвара, на которой находится Клуб.

Мимо сновали люди, спешащие в метро, и никто не обращал внимания на маленького человечка с кустистыми поседевшими бровями, в черном берете и с большими роговыми очками: великие ведь ничем не отличаются от нас – разве что ростом пониже.

Показывает пенсионное удостоверение, паспорт. «Посмотрите, я только что новый получил. Это мой первый паспорт в жизни, где нет графы национальность. Я даже чувствую себя как-то непривычно, как будто я к кому-то примазываюсь, кого-то обманываю. Как вы там сказали вчера: в родню чужую втерся?»

(Во вчерашнем телефонном разговоре, когда он уже говорил об отсутствии графы национальности в новом паспорте, я вспомнил: «Я в ряд их не попал, но и не ради форса с шеренгой прихлебал в родню чужую втерся»).

«Взгляните, у меня в графе – место рождения – написали “белая церковь”, так с маленькой буквы и написано, как будто я в церкви родился! И смех, и грех… Вот такая жизнь теперь стала.

И пожаловаться некому, чтобы тебя защитили. Ведь раньше было примерно девять инстанций, чтобы пойти пожаловаться. Спорткомитет, Федерация, «Динамо», можно было в ЦК написать даже. Я правда, этого не делал, но написать можно было.

А пенсия у меня – пятьдесят долларов, не особенно-то разгуляешься. За звание “пенсионера местного значения” и сто рублей прибавки к пенсии должен был еще бороться… У меня спрашивали – а где вы были в 1942 году? Вы понимаете? Нет, вы понимаете?.. В 42-м году!»

Был серенький осенний день, и мы не торопясь шли в сторону его дома. Вместо привычных лозунгов, эмблем и силуэтов коммунистических вождей повсюду были видны гигантские рекламы «Макдональдса», «Сони» и «Филипса».

Мы шли по арбатским переулкам, на пороге стоял уже XXI век, а он путешествовал по давно утекшему времени и вспоминал людей, которых уже давно не было.

Он говорил о матче с Ботвинником, о событиях полувековой давности, не упуская из вида малейших деталей, как будто через несколько часов ему надо будет идти доигрывать злополучную 23-ю партию, и показывал новенький, прекрасно сохранившийся билет 1951 года – «участник матча на мировое первенство Бронштейн Д. И.»

Формулировка, которая его особенно задевала: «Нет, вы понимаете, – просто участник, нет вы понимаете, что это такое…»

Он говорил о трудностях теперешней жизни, своей неприкаянности, забытости, потом, резко меняя пластинку, о своей безграничной популярности, хотя было крайне сомнительно, чтобы в маленьком, похожем на служку в синагоге человечке, семенящем по арбатским переулкам, кто-нибудь узнавал одного из самых легендарных шахматистов середины XX века.

Спустя пять минут мы остановились у дверей его дома. «Давайте зайдем ко мне, но только не пугайтесь, у меня беспорядок ужасный, я разбираю бумаги, я всё сейчас привожу в порядок…»