реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Смолин – Крестный путь Сергея Есенина (страница 60)

18

Заинтересованный его отъездом, я вышел и увидел Есенина уже выходящим в коридор. Его шуба была расстёгнута, а тёмная бобровая шапка мягко оттеняла белую и сухую, как бы напудренную слегка худобу его лица. Его розовые, наивно мигающие глаза смотрели по-прежнему, с каким-то хитровато-ласковым изумлением. На шее его был повязан красивый шёлковый шарфик, весь кубовый, с белыми крапинами и малиновой подкладкой. Во вся ком случае, он выглядел франтовато, но был слегка выпивши. Мы поздоровались очень приветливо и, как обычно, расцеловались и присели на диванчик в коридоре. Есенин сразу же стал жаловаться на вынужденное ожидание денег, тогда как ему надо поскорее спешить на поезд, раз он сегодня же уезжает в Ленинград, после того как он окончательно разошёлся с женой своей, Софьей Андреевной. Я вернулся к Евдокимову и спросил, нельзя ли ускорить выплату денег, но, уверившись, что это невозможно, вернулся обратно в коридор и сообщил об этом Есенину. Его окружали некоторые из моих сослуживцев по отделу.

– Ну, что ж, придётся, стало быть, ждать, – сказал Есенин тоскливо, но примирительно. – Пойдём, кацо, посидим где-нибудь пока, – сказал он, обращаясь ко мне. – Мне так хочется о многом с тобою поговорить.

Уходить со службы в неурочное время было неудобно, и я предложил ему посидеть со мной в той комнате, где я работаю.

– Нет, нет, здесь неудобно, – протянул он, болезненно скривившись и отмахнув рукой. – Пойдём, кацо, вниз, на угол, в пивнушку, там и посидим. Это здесь рядом.

Я любил Есенина, и он это знал. Его необычная настойчивость да еще такие новости, как уход от жены и отъезд в Ленинград, пересилили мои колебания, и я, предупредив в отделе, что скоро вернусь, пошел за Есениным. Он подождал, пока я оделся, и мы вышли на улицу. Было мокро. Напротив Госиздата ожидал извозчик, которому Есенин велел еще подождать. И, перейдя с угла на угол, мы спустились в полуподвал пивной на углу Софийки и Рождественки, наискось от Госиздата. В пивной было сумрачно и пусто. Возле стен были отделённые друг от друга перегородками и ёлками ниши со столиками, напоминающие театральные ложи. Крайняя из них справа была занята. На столе стояло полдюжины пивных бутылок, а на стуле справа сидел довольно высокий молодой парень. Ещё на улице Есенин сказал мне, что в пивной его ожидает двоюродный брат и что он его сейчас «отошьёт», чтобы не было помехи нашим задушевным разговорам. Поэтому, подходя к столику, Есенин довольно бесцеремонно велел брату идти в Госиздат и сидеть там, дожидаясь денег.

– Разве уже выдают? – спросил тот.

– Нет, ещё не выдают, но ты подождёшь и посидишь там, раз я так сказал, – обрезал его Есенин властно.

И парень покорно встал и удалился. Я сел на его стул. Есенин велел официанту-кавказцу принести чистый стакан и налил пива мне и себе. Недопитые были две бутылки.

– Пей! – сказал мне Есенин, когда мы остались одни. – Ты хороший парень, кацо, и я тебя люблю. Ты не подумай, что я говорю тебе так, к слову, от нечего делать или спьяну. Нет, кацо. Ещё когда я был у тебя, помнишь, я уже тогда почувствовал, что ты хороший парень, с нутром, что надо. А теперь ещё больше в том убедился.

Мне вспомнилось о том, как однажды я затащил к себе домой Есенина с большою компанией и мы, мужчины, спали ту ночь на сеновале. В то время я имел большое влияние на политику ВАПП и, что называется, охаживал Есенина, стараясь свернуть его творчество на отчётливо советские рельсы. Тогда же я купил у него для «Октября» и «Песнь о великом походе».

Правда, помимо рационально-политических соображений, я искренне симпатизировал Есенину, быть может, за больную и вывернутую, но честнейшую сердечную искренность его творчества, что я всегда ставлю выше всего.

Но мне казалось, что Есенин тогда не особенно доверял этой эмоциональной стороне моего к нему отношения, будучи предубежден против «напостовцев».

А я, по свойственному мне скверному гордому характеру, никогда не разуверяю кого бы то ни было, если он думает обо мне незаслуженно плохо. Поэтому я удивился, почему Есенин именно теперь убедился в моей искренности к нему.

– Не особенно давно, – ответил Есенин, – мы как-то много и долго разговаривали о тебе с одним человеком. Я не скажу только тебе, кто он. Но он всячески ругал тебя. При этом он приводил одно за другим доказательства, по которым я, наоборот, всё более и более убеждался, как он гадок и пошл и какой искренний и хороший парень ты. Знаешь, кацо, я люблю тебя и хочу твоей дружбы. Я серьёзно это тебе говорю. Да, я прошу твоей дружбы.

Услышав комплименты я, как обычно, хитро и недоверчиво настораживаюсь. Но ведь Есенина я знал, Есенина я любил, Есенина я ценил и поэтому сказал ему просто и резко:

– Дружба, милый друг, обязывает ко многому. Во-первых, она требует абсолютной взаимной искренности, а во-вторых, полнейшего взаимного уважения. Я рад дружить с тобой, но мне кажется, Серёжа, что у тебя есть кое-какие поступки, за которые ты сам себя не уважаешь… и мне хотелось бы выяснить, почему ты их делаешь.

– Я себя не уважаю?! – весь вспыхнул он и растерянно уставился на меня. – Нет, кацо, – и он ударил себя в грудь кулаком. – Нет, кацо, клянусь тебе: твои упрёки – ерунда, этого нет и не было. Говори прямо, на что ты намекаешь.

– Видишь ли, Серёжа, я скажу тебе всё откровенно. Когда я тебя не знал или, вернее, знал только издали, я относился к тебе очень недоверчиво. Я считал, на основании характеристики о тебе твоих «друзей», что ты хитрый рязанский мужичонка, во все тяжкие крикливо спекулирующий своим врождённым художественным талантом. И это брезгливо отталкивало меня от тебя. А потом, когда познакомился с тобой и с твоим творчеством, я увидел, что это, конечно, правда, что ты хитрый мужичонка и себе на уме, но ты не спекулянт, и есть у тебя душа, огромная и нежная, которую ты сам ломаешь до боли и заставляешь кричать на весь народ. И вот тебе и больно от этого, и сладко от этой самой боли, как у Альфреда Мюссе… «Эти горькие мгновенья не дороже ль жизни всей?»

Есенин лукаво ухмыльнулся.

– Да, хитрость у меня есть. Это верно: хитрости у меня хватит! – и Есенин ещё раз шаловливо и самодовольно улыбнулся, как улыбаются дети, когда у них кто-либо с покорною завистью обнаруживает какую-нибудь тщательно от всех скрываемую дорогую и любимую игрушку.

– Да, хитрость есть, и это неплохо, а насчёт сердца это ты тоже верно сказал. Оно у меня очень болит и очень кричит. Только не по Альфреду Мюссе. Я его не терзаю, – и он болезненно замотал головой. – Оно само терзается. – Он жалобно поник: – Скучно… – и замолчал.

– Но я уважаю себя, кацо, слышишь ты: уважаю, – бросил он, вдруг встрепенувшись. – Почему же ты говоришь мне, что у меня есть поступки, за которые ты меня не уважаешь?

– Ты прости мне, Серёжа, я имел в виду твои отношения к некоторым женщинам. В частности, к твоей последней жене, Софье Андреевне, с которой ты, как говоришь, теперь разошёлся, а во-вторых, если хочешь, к Дункан. Конечно, сердцу в любви не прикажешь, но я помню, когда ты пришёл и сообщил мне о своей женитьбе, то ты сказал тогда этак искренне и восторженно: «Знаешь, я женюсь! Женюсь на Софье Андреевне Сухотиной, внучке Толстого!» Не скажи ты последнего, я бы ничего плохого не подумал бы. А тут я подумал: «Есенин продаёт себя, и за что продаёт?!» А второе – это Дункан.

– Нет, друг, это неверно! – схватился Есенин с болезненной и горячей порывистостью. – Нет, Дункан я любил. И сейчас ещё искренне люблю её. Вот этот шарф, – и он любовно растянул свой красивый шёлковый шарфик, – ведь это её подарок. А как она меня любила! И любит! Ведь стоит мне только поманить её, и она прилетит ко мне сюда, где бы она ни была, и сделает для меня всё, что бы я ни захотел. А Софью Андреевну… Нет, её я не любил. И сейчас с ней окончательно разошёлся. Она жалкая и убогая женщина. Она набитая дура. Она хотела выдвинуться через меня! Подумаешь, внучка! Да и Толстого, кацо, ты знаешь, я никогда не любил и не люблю. А происхождение кружило ее тупую голову. Как же остаться вне литературы? И она охотилась за литераторами. Как-то затащил меня к себе Пильняк, она с ним тогда жила. Тут же я с ней и сошелся. А потом… женился. Опутали они меня. Но она несчастная женщина, глупая и жадная. Ведь у нее ничего не было. Каждую тряпку пришлось ей заводить. Я думал было… но я ошибся и теперь разошёлся с ней окончательно. Но я себя не продавал… А Дункан я любил, горячо любил. Только двух женщин любил я в жизни. Это Зинаида Райх и Дункан. А остальные… Ну, что ж, нужно было удовлетворить потребность, и удовлетворял… Ты, наверное, сидишь и думаешь: Если любил, то почему же разошёлся с теми, любимыми?..»

Я молча кивнул глазами, а он гримасливо склонил голову набок, долил стакан пивом и продолжал:

– В этом-то вся моя трагедия с бабами. Как бы ни клялся я кому-либо в безумной любви, как бы ни уверял в том же сам себя, – всё это, по существу, огромнейшая и роковая ошибка. Есть нечто, что я люблю выше всех женщин, выше любой женщины, и что я ни за какие ласки и ни за какую любовь не променяю. Это искусство. Ты, кацо, хорошо понимаешь это. Давай поэтому выпьем.

Жёлтая прозрачная жидкость жадно ушла в его осипшее белесое горло, увлажнив на мгновенье его тонкие, посиневшие губы.